main page, here            

Елена Андреевна Шварц

Elena Shvarts

 

 

Дева верхом на Венеции и я у нее на плече

 

И склады по краям, и Альпы вдалеке
В дождь, льющий слезы обожанья,
И я мешалась – в старости, во сне,
В твоих застиранных дворцах блужданья.

 

 

Синий пятнает красный, а тот – зеленый,
Все полиняло, промокло, заплесневело, прогнило.
Дева, кружась, упадает на дно морское
На Венеции – заплеснелом моем крокодиле.

 

Собрались отовсюду люди – 
Все свои прегрешенья на Деву кидали,
И Венецию ей подвели и взнуздали – 
В жертву лошадь прекрасную, лошадь морскую.

 

Для Того и явилась она на свете,
Чтобы все грехи забрала с собою – 

И, кружась на Венеции мокром тритоне,

Она упадает на дно морское.
 

Как на растленном чьем-то мозге 

Верхом на груде черепиц

Вниз – вот она – с лицом в известке
Мгновенно-медленно скользит.
 
Внезапно сделавшись старухой,

Нагая, в черных кружевах,

Она ядром несется глухо
И шпорит пятками канал.
С российским кладбищем в ладони, 
Ногтями впившись в Арсенал,
На студне, изумруде, на тритоне.
 
Дева. все грехи приявшая,
Раздулась как вампир в гробу,
И я – свои в дорогу взявшая – 
У зелком вишу на ее горбу.

 

А Сан-Марко блеет ягненком нежным,
Розовой кошей светясь.
И летим с великаншей, кренясь.
Тут cхватила угасшего бледную плеть.
 
Разве я блудила, лгала, убивала?
Налетели грехи отовсюду, как чайки,
Как огрызок хлеба меня расклевали.
Да, я все это делала. Дно летит, разгораясь навстречу
На ракушка, на моллюске резном упадаю в темные дали,
Закрыв глаза и вцепясь в пеликаньи плечи.
 

Венеция, ты исчезаешь

Драконом в чешуе златой
Под волиы синие ныряешь,
Вся – с цвелью и зеленой тьмой
Ты расползаешься уныло
Старинной золотой парчой,
И так уже ты вся остыла – 
Тебе и в волнах горячо.

 

Вот и я на плечо, что птица, взлетела,

Чтобы ноши черной побольше взвалит’,
И мы втроем через море – из мира
Летим, чтоб ее развеять, разбить.
 
И когда мы вживили в этот мрамор лиловый,
Потемневший в дыхании долгих веков,
Кровь живую И жилы натужно-багровы,
И нечистоты общих грехов,-
 
 
Там – высоко – в космической штольне (пролетев через 
шар насквозь
Там – Творец пожалеет очерненные камень и кость.
Мрамор с грязью так срощены, слиты любовно – 
Разодрать их И Богу бы было греховно.
Может быт’, И спасется все тем – что срослось.

 

The Virgin rides on Venice, and I on Her Back

 

 

Warehouses at the edges, Alps to the back,

the rain is pouring tears of reverence,

and I am lost - in dreams, in old age,

in your bleached palaces of error.

 

The blue spots the red, the red slides to green,

Everything is faded, mouldy, rotten and soaked,

The Virgin spins as she falls to the floor of the ocean,

Riding Venice – a crocodile covered in mould.

 

People have come from all over to see it,

Heaping their transgressions on to the Virgin’s back,

Venice has been led up to her as a bridle,

A beautiful sacrifice, a horse from the sea.

 

And that is the reason for her appearance –

To take away all the sins from the world –

Spinning on the damp triton of Venice

She falls to the depths, to the ocean’s floor.

 

As thought on somebody’s splayed-out brain

She sits upon a heap of pantiles,

And slips down – there she is – moving rapidly, slowly,

Her face all plastered in grey-white lime.

 

Metamorphosing suddenly to an old woman

Naked she glimmers through her black face,

She flies through the air, blind as shot from a cannon,

Using her heels to spur the canals.

The Russian cemetery sits on her palm,

And she grips the Arsenal tight in her nails,

And she sits on her emerald-aspic triton.

 

The Virgin, who takes away the sins of the world,

Is as pale as Dracula pierced by the stake;

I have packed up my sins to go on my journey,

And they hang on her hump in a knotted sack.

 

San Marco bleats like a silly young lambkin,

With pink skin flashing under the wool;

I cut through the sky on the giantess-Virgin.

Wanting an amulet for the voyage

She has seized a spent firework’s paling loop.

 

Can I really have lied, fornicated and murdered?

Like seagulls, sins flock and dive all around;

And they peck me apart like a dried-up biscuit.

Yes, I have done these things. The sea flares towards me,

And I cut to the depths on a crayfish, a razor clam.

Closing my eyes, I clutch the giantess’ shoulders.

 

O Venice, see you vanish

Slithering like a dragon in golden scales;

You dive deep beneath the blue waves,

Dipped in green gloom, slicked in black mould;

You creep like gold brocade

Melancholy and slow,

Your body is so cold

The water feels warm on you.

 

See me on the back, perched like a bird,

Making her deadly burthen heavier yet,

The three of us fly over sea, and out of the world,

So that our burthen may be dispersed, or smashed.

 

And when we’ve infused this great lump of marble

That is dark as an iris with centuries’ breath,

Infused it with blood, with pulsing scarlet,

And with the impurities of our shared skins,

 

There – in the heights – in a cosmic mine-lift

having flown from the other pole –

There – the Creator will pity the black bone and stone,

For the marble and dirt are fused, grown together, in love –

Even God may not sinlessly put them asunder.

Perhaps the growing together’s enough.

 

 

Translated by Catriona Kelly

From "Paradise", Selected Poems of Elena Shvarts, introduced and selected by Michael Molnar, Bloodaxe Books,Newcastke, 1993 ISBN 1-85224-249-3

 

КИНФИЯ

 

 

Кинфия — римская поэтесса 1 века до н.э., героиня элегий Проперция, прославившаяся не только талантом, но и дурным нравом. Стихи ее не дошли до наших дней, однако я все же попыталась перевести их на русский язык.

 

 

II. К отцу

 

снова сунулся отец с поученьем:

— Надо жить, мол, не так, а этак.
— Хорошо, — говорю ему, — папа,
Больше этого не будет, папаша.

Смотрю я, кроткая, на голову седую,
На руки скрюченные, слишком красный рот.
Говорю я рабам: — Немедля
Киньте дурака в бассейн.

Волокут его по мраморному полу,
Он цепляется, а не за что цепляться,
Кровь течет по лицу и слезы:
— Доченька, — кричит, — прости, помилуй!

Нет! Некормленым муренам на съеденье
Ты пойдешь, развратник и ханжа.
Или представлю — как лев в цирке
Дожевывает его печень.

Ладно, ладно, — говорю, — я исправлюсь,
Ах ты бедный мой, старый папа.
Когда тигр вылизал даже пар от крови, —
Мне стало его чуточку жалко.

В уме казню его по
-разному — тыщу
Раз и еще раз тыщу, —
Чтоб однажды и в самом деле,
Молоток подняв, — по виску не стукнуть.

 

1978

 

 

CYNTHIA

 

 

(Cynthia is a roman poetess of the 1st. century b.C., the heroine of the elegies of Propertius and famous  not only for her talent but also for her bad temper.  Her poems have not survived, nevertheless I have attempted  to translate them into Russian.)

 

 

II. To father

 

Father butts in again with admonitions:

“You shouldn’t be living this way,” he says, “but that.”

”Very well, daddy,” I say to him,

“I won’t do it again, daddikins.”

 

Meek and mild I look at his grey beard,

His clawlike hands, his red red mouth,

I tell the slaves: “This very moment

Hurl the halfwit into the fish pool.”

 

He is dragged across the marble floor,

He tries to cling, there’s nothing for him to cling to,

Blood flows down his face and with it tears:

“My own little daughter,” he cries, “forgive me, please!”

 

“No! the unfed moray eels shall tear you,

Lecherous bigot, mealymouthed prude.”

Or I picture to myself – a lion

At the circus globbling up his liver.

 

“All right,” I say, “all right – I’ll change my ways.

Oh you poor thing, my dear old daddy.”

When a tiger had licked away even the scent of blood

I began to be just a little bit sorry for him.

 

In spirit I execute him variously – a thousand ways

And yet another thousand ways –

In the end, however, in actual fact,

The hammer raised – I never strike his temple”.

 

This poem forms one segment of the cycle of poems put into the mouth of Kinfiya (Cynthia), an aristocratic woman of ancient Rome

 
 
  From "Paradise", Selected Poems of Elena Shvarts, introduced and translated by Michael Molnar, Bloodaxe Books,Newcastke, 1993 ISBN 1-85224-249-3  

 

 

 

Собственно труды сестры Лавинии:

 

 19  Обрезание сердца

Значит, хочешь от меня
Жертвы кровавой.
На, возьми –живую кровь,
Плоть, Любовь и славу.

Нет, не крайнюю плоть –
Даже если б была –это мало –
А себя заколоть
И швырнуть Тебе в небо.

Хоть совсем не голубица –
Захриплю я голубицей.
Миг еще пылает Жизнь,
Плещет, пляшет и струится.

Думала я –Ангел схватит
В миг последний лезвие,
Но Тебе желанна жертва –
Сердца алое зерно.

 

LITERAL TRANSLATION FROM SISTER LAVINIA:

 

19  Circumcision of the Heart

 

So, you want from me

A bloody sacrifice.

Here, take it – living blood,

Flesh, Love and fame.

 

No, not the prepuce –

Even if I had one, that would be too little,

But to stab myself

And hurt [myself] to You in the heavens.

 

Although I’m no innocent dove at all,

I will speak hoarsely like an innocent dove.

For one more instant Life glows,

Plashes, dances and flows.

 

I thought that an Angel would seize

The blade at the last instant,

But the sacrifice is desired by Thee,

The crimson grain of the heart.

 

 

 

50  Ворон

 

Старый Ворон  сердце мое просил,

Воронятам своим отнести –
«А то закопают в землю тебя,
мне уж не выскрести».
«Злая птица,- ему отвечала я,-
ты Илью кормил и святых,
А меня ты сам готов сожрать,
Хоть, конечно, куда мне до них».
Отвечала птица:"Вымерзло все кругом.
Холодно, греться-то надо.
Я сердце снесу в ледяной свой дом,
Поклюют пусть иззябшие чада.
Не шутка – три сына и дочь…"
Я палку швырнула в него: Прочь!
Ночью проснулась от боли в груди –
О, какая боль – в сердце боль!
Спрыгнул Ворон с постели, на столик, к дверям
С клюва капает на пол кровь.

 

 

50   The Raven

 

An old Raven asked for my heart

To take away to its baby ravens,

“Or else they’ll bury you in the ground,

And I won’t be able to scratch you up.”

“Evil bird,” I replied to him,

“You fed Elijah and the saints,

But me you yourself are ready to eat up,

Although, of course, I’m no match for them.”

The bird replied, “Everything around is frozen.

Its cold, and I have to get warm.

I’ll take your heart away to my icy home,

Let my freezing offspring peck it,

No joke – three sons and a daughter…”

I threw a stick at him, “Away!”

That night I woke up from a pain in the chest,

Oh, what pain, a pain in the heart!

The Raven hopped off the bed, onto the table, toward the door –

From its beak blood drips onto the floor.

 
 
 

These two poems belong to the long sequence “The Works and Days of Lavinia, Nun of the Order of the Circumcision of the Heart.”

 
  From: Contemporary Russian Poetry, A Bilingual Anthology, Selected, with an Introduction, Translation, and Notes by Gerald S. Smith, Indiana University Press, Indianapolis, 1993 ISBN 0-253-20769-X  

 

 

ЗВЕРЬ—ЦВЕТОК

Иудейское древо цветет 
вдоль ствола сиреневым цветом
.

Предчувствие жизни до смерти живет.
Холодный огонь вдоль костей обожжет,
когда светлый дождик пройдет
в день Петров на изломе лета.
Вот-вот цветы взойдут алея
на ребрах, у ключиц, на голове.
Напишут в травнике —
Elena arborea
во льдистой водится она Гиперборее
в садах кирпичных, в каменной траве.
Из глаз полезли темные гвоздики,
я — куст из роз и незабудок сразу,
как будто мне привил садовник дикий
тяжелую цветочную проказу.
Я буду фиолетовой и красной,
багровой, желтой, черной, золотой,
я буду в облаке жужжащем и опасном —
шмелей и ос заветный водопой.
Когда ж я отцвету, о Боже, Боже,
какой останется искусанный комок —
остывшая и с лопнувшею кожей,
отцветший полумертвый зверь-цветок.

                     июль 76

 

                  Animal – Flower

 

 

 

 

Presentiment of life abides till death.

A chilling fire burns along the bones –

When a bright shower passes over

On St. Peter’s Day at break of summer.

Scarlet blooms are just about to flower

On collarbones, on ribs, upon the head.

The cluster will be tagged Elena arborea

Its habitat is freezing Hyperborea

In gardens made of brick, in grass of stone,

Eyes sprout dark carnations. I’m at once

A bush of roses and forget-me-nots

As if a savage gardener’d grafted on me

A virulent florescing leprosy.

I will be violet and red.

Crimson, yellow, black and gold.

Inside a dangerous humming cloud

Of bees and wasps I’ll be a sacred well.

And when my flowers fade, O Lord, O Lord,

What a bitten lump there’ll be left over,

Grown cold and wish its skin split wide,

A faded half-dead Animal-Flower.

 

 

           Translated by Michael Molnar

 

 

From: Third Wave: The New Russian Poetry

by Kent Johnson, Stephen M. Ashby (Editor), 312 pages, University of Michigan Press, 1992, ISBN: 0472094157

 

 

 

            ГОСТИНИЦА МОНДЭХЕЛЬ(*)

 

                                                        И. Литвин

 

Мир наш – гостиница, это известно младенцу,
Номер бы дали повыше, чистое полотенце,
Дали бы чашку, я б слезы туда собирала,
Слышь – монд э хель, переведи, что сказала.
Если одно ты наречье возьмешь – то получишь сиянье,
Если второе и третье – то злое навек наказанье.
Ты надолго ли к нам, в наш отель, постоялая тень?
На один только долгий, прерывистый, на один только день.
Мир наш – гостиница, это младенцу известно –
Он ведь блуждал в коридорах и жил в номерах его тесных.
Слезную чашку возьму, выпарю, чтобы кристаллы осели.
Я сама солинкой была, да растворили и съели.

 

Раз на Морской в грязной парадной старинной
Надпись алмазную вдруг увидала в стекле, буквы крошились:
"Я – Елена Блаватская" начертано было, длинный
Шел снег за окном, глаза белые в нем залучились –
Волчьи не волчьи, не птичьи, не человечьи.
"Я здесь была и по этим ступеням спускалась,
Снова взойду, а ты мне спускайся навстречу".
Хлопнула дверь внизу. Колоколясь, тень подымалась?
Снега шакальи резцы и изразцы леденились.
Только кажется нам – я одна, я один –
Спим мы в постели одной и одно и то же едим.
Ближе, все ближе шаги, неужели ты, демоница?
О, слава Богу! С опухшею рожей
Мимо скользнул, подмигнув, пьяный прохожий.
Ты не хозяйка мне, знаю сама свой треножник –
Вот он стоит на морозе меж Лахтой и Черною речкой,
Дым от него, здесь я и жрица,
И черная злая овечка,
В жертву приносят ее, а я убегаю,
И дрожу, как огонь, изнываю,
И "де профундис" ору,
И, Боже, Тебя призываю,
Белую водоросль рук к небесам воздеваю.
Так я до срока жила, но потом понесла от мрака
Черное облако, и оно меня поглотило,
И затмило мне свет,
И милые лица разъело и растворило.
Кажется, будто черно, изнутри же оно желто-серо,
Кто-то руки мне тянет, любовью спасти меня хочет,
Но и его растворят холод и тьма этой ночи.

 

Труп дворняжки – видела – бросили в нашу речку.
Кирпичи привязали, ахнула речка всем покровом тонким своим ледяным,
Звук был такой, с каким рушится сердце,
Когда скажут – "он умер" (о тебе), и становишься сразу нагим.
Вот смотри – этак! Вот так – выпроваживают отсюда нас!
Вон! И больше не пустят ни в Москву, ни в Двину, ни в Кавказ.

 

Вошла, я помню, в комнату простую –
Портьера, коврик, шнур,
Луна в окне, ободранные стулья,
На потолке разгневанный Амур.
И зеркало, в котором видно только
Слепое облако и низенький диван,
Охота выцветшая, палевые волки
И в центре будто пьедестал.
А в коридоре охали, зевали
Три малолетние цыганки,
Они за горничных (вы, девы – Мойры, Парки?) –
Всё что-то пряли, штопали, вязали.
Всё рожи хрюкали, и коридорный всё лаялся и лаялся со мной,
Я думала, что это – просто скука, а это – скука вечности самой.
Справа сосед, постучу ему в стенку,
Сам он – дракон, но с лицом канарейки,
В покер играем мы с ним не на деньги,
Денег у нас отродясь не бывало,
Душу ему я давно проиграла.
Слева тоже живет интересный такой человек-
Ноги к шее его прикипели и задралися вверх,
Так и скачет пародией на серафима,
Говорит – ну куда тебе деться? Ни бумаги, ни вида,
Из любого отеля прогонят, ото всех тебе будет обида.
Если себя ты не видишь, то как себя вспомнишь?
В зеркале нету тебя – так, лишь облако, эфемерида.
Ничего – говорю – звезд так мало, а нас очень много,
Мы – набор комбинаций, повторений одних,
Как лекарство, составлены мы в аптеке небесной,
Как смешение капель и сил световых.
И вернусь я Луной на Луну, и Венерой к Венере,
Не узнают они, пусть разодранной, дщери?
Семена мы и осыпи звезд.
Я дорогу найду, из ветвей своих выстрою мост.

 

Гостиница, каких, должно быть, много,
Я расплатилась, кошелек мой невесом,
Поежишься пред дальнею дорогой,
При выходе разденут – вот и всё.
И упадешь ты – легкий, бездыханный –
В своих прабабок и приложишься к цветам,
Тропою темною знакомою туманной
Всё ближе, ближе – к быстрым голосам.
Взвесишь тогда, пролетая, свой день и свой век.
Помню – счастлив однажды был мною один человек,
Целовал в замерзшие губы рабочую лошадь, что стояла, под грудою ящиков горбясь.
В пропасть
Вспомнила, падая,
В этом круженье, паденье
Вспомнился мне еще тот, что в этой гостинице тенью
Скользнул, в желтую стенку лбом колотился –
Экклезиаст! – это он, тьма от тьмы и тьмой поглотился.
Всё я забыла – любовь, вдохновенье и мелкую радость,
Только смерть под горой голосила,
Да зубами щелкала старость.
Экклезиаст! Черный гость, постоялец, вампир!
Здесь ты жил? Ну и что же? Чего присосался?
Без любви, без креста – вот он, твой мир,
Я же – свет и огонь.
Сухо он рассмеялся.

 

Отпустите меня! Не хочу! Выезжаю.
Проигралась. Всё золото незаметно спустила.
А тебе, будущий, знак на окне "мондэхель" вырезаю.
Пей из рюмки моей, ешь из миски моей,
Мне ж земля не последняя будет могила.
Пусть погасла свеча, но огонь всё горит,
Я не этого боюсь, неминучего,
Я боюсь океана огня хрипучего,
Что тихий свет поглотит.

 

Если сладко когда оно было и мило,
Это мимотекущее бытие,
То когда меня рыбой на трезубце взносило
Вдохновение в воздух – вот счастие было мое.
Вот прольется микстура, снадобье земное,
Или звездное, хлынет к огням седым,
Когда я замолчу – запоет ли каменье немое
И заноет гуденьем глубоким зубным?
Тот же знак – ножку буковки каждой обвивает, как хмель,
Крошечный, дрожит в словах,
Шепчет бабочка – мондэхель, мондэхель,
Вместе ясный свет и темный страх.

 

 

(*) Если прочесть это слово по-немецки (с французской связкой), выйдет "ясная луна", если же первую часть слова – по-французски, а вторую – по-английски, то: "мир – ад".

 

 

 

 

 

 

 

            HÔTEL MONDEHELL (*)

 

                                                           A I. Litvine

  

Notre monde : un hôtel, même un enfant le sait,

La chambre, je la veux en haut, avec une serviette propre,

Et qu’on apporte une tasse, pour recueillir mes larmes,

Mond et Hell, tu comprends? Allez, traduis.

Dans un idiome, c’est : tout s’illumine,

Dans l’autre ou le troisième : châtiment éternel.

Tu t’es arrêtée pour longtemps, ombre voyageuse, dans notre hôtel?

Pour un jour, un seul long jour plein d’intermittences.

Notre monde : un hôtel, même un enfant le sait,

Pour avoir erré dans ces couloirs, logé dans ces chambres étroites.

La tasse avec les larmes, je vais la chauffer et garder les cristaux.

Moi aussi je fus fleur de sel, on m’a fait fondre et on m’a bue.

 

Un jour rue Morskaïa - dans un vestibule antique et sale,

J’ai vu tout à coup, gravé sur la vitre, et déjà les lettres s’effaçaient:

« Je suis Helena Blavatsky. » Derrière la fenêtre

Tombait la longue neige, et des yeux blancs s’y allumèrent,

Ni yeux de loup, ni yeux d’oiseaux, ni yeux humains.

«Je suis venue ici, j’ai descendu ces marches,

Je reviendrai, et toi, descends à ma rencontre. »

En bas la porte claqua. Était-ce l’ombre qui montait, oscillante?

La neige aux incisives aiguës, la faïence des carreaux, tout était glacé.

Impression fausse : je suis seule, seul je suis - or

Nous dormons dans le même lit, mangeons à la même table.

 

Les pas s’approchent, est-ce toi, démone, qui reviens ?

Dieu soit loué ! Passant dans la rue, c’était, clignant de l‘oeil,

La gueule boursouflée d’un ivrogne.

Je n’ai pas à t’obéir. J’ai mon trépied à moi,

Il est là, planté au froid entre la Lakhta et la Rivière-Noire,

Il fume, je suis à la fois la prêtresse

Et la mauvaise brebis noire,

c’est elle qu’on sacrifie, et moi je me sauve,

Et je tremble, comme le feu, et je faiblis,

Je crie «De profundis »,

Et je T’appelle, ô mon Dieu,

Élevant au ciel les algues blanches de mes bras.

Ainsi j’ai vécu quelque temps, puis j’ai enfanté, fils de l’ombre,

Un nuage noir, et il m’a dévorée,

Il m’a masqué la lumière,

Les visages aimés, il les a rongés, désagrégés.

Il a l’air noir, pourtant à l’intérieur il est gris-jaune,

Quelqu’un me tend les bras qui m’aime et cherche à me sauver,

Mais lui aussi se dissout dans l’ombre et le froid de la nuit.

 

Ou a jeté, j’ai vu, dans le canal près de chez nous le cadavre d’un chien.

Des briques au cou, sous le poids la fine pellicule de glace a crié toute,

Avec le bruit que fait le cœur quand il s’effondre,

Quand on dit (de toi) : il est mort, et que tout à coup tu es nu.

Vois donc : c’est ainsi ! C’est ainsi qu’on nous congédie !

Dehors ! Et ne reparais plus, ni à Moscou, ni au Caucase.

 

Je suis entrée, je me souviens, dans une chambre simple,

Un rideau, un tapis, des nœuds,

La lune à la fenêtre, des chaises pelées,

Au plafond un Amour en colère.

Un miroir dans lequel on ne voit

Qu’un nuage aveugle et un divan bas,

Une chasse aux tons passés, des loups blanchâtres

Avec au centre une sorte de socle.

Dans le couloir bâillaient et soupiraient

Trois fillettes Tsiganes,

Femmes de chambre (Êtes-vous, petites, des Moires ? Ou des Parques?)

Elles filaient, ravaudaient, tricotaient.

Et les gueules grognaient, aboyait aboyait après moi le cerbère du couloir,

Je croyais simple ennui, or c’était l’ennui de l’éternité même.

J’ai pour voisin de droite, tiens si je tapais au mur -

Un dragon, mais a tête de canari,

Nous jouons au poker, mais pas pour de l’argent -

De l’argent, jamais nous n’en eûmes,

Il y a beau temps qu’au jeu il m’a gagné mon âme.

A gauche aussi habite un drôle de type -

Ses jambes se sont prises a son cou, dans cette pose

Il galope, en parodie de Séraphin,

Et me dit : mais où peux-tu aller ?  Sans papiers ni certificat,

On va te chasser des hôtels, on va  t’offenser de partout.

Et si tu ne te vois pas, comment te souvenir de toi ?

Dans le miroir tu n’es pas - mais néant, nuage, insecte éphémère.

Ce n’est rien, lui dis-je, les étoiles sont rares, mais nous sommes nombreux,

Nous sommes agrégat de combinaisons, de répétitions pures,

Concoctés, comme un médicament, dans les pharmacies du ciel,

Mélange de gouttes et de forces lumineuses.

Sur la lune je reviendrai Lune, et Vénus sur Vénus,

Elles reconnaîtront, même en lambeaux, leur fille...

Nous sommes graines et semis d’étoiles.

Je trouverai ma route, et de mes branches je ferai un pont.

 

Un hôtel comme beaucoup d’autres en somme.

J’ai payé, ma bourse ne pèse rien,

On hésite avant la longue route,

En partant on se fait trousser. Voilà tout.

Et te voilà tombant, léger, inanimé -

Parmi tes aïeules en étreignant les fleurs

Sur le chemin obscur familier et brumeux

Toujours plus près, plus près des voix rapides.

Alors en plein vol tu pèseras et ton âge et tes jours.

Je me souviens, un jour un homme était heureux par moi,

Sur ses lèvres glacées il embrassait un cheval de peine, qui se tenait là ployant sous un monceau de caisses.

Je me suis, tombant

Dans l’abîme, souvenue,

Tourbillonnant, tombant

Je me suis souvenue de cet autre, une ombre qui dans cet hôtel

N’a fait que glisser, et qui heurtait du front le mur jaune :

L'Ecclésiaste ! Oui, lui, nuée des nuées et que la nuée dévora.

J’ai tout oublié, amour, inspiration, petites joies,

Seule la mort lamentait tout en bas,

Et claquait des dents la vieillesse.

Ecclésiaste ! Noir visiteur, hôte d’un soir, vampire !

Tu vécus ici ? Et puis après ?  Tu t’obstines, suceur de sang ?

Sans l’amour, sans la croix, le voilà ton monde,

Moi je suis feu, je suis lumière. Il eut un rire sec.

 

Laissez moi ! Je ne veux plus. Je pars.

J’ai tout perdu. Tout l’or, sans m’apercevoir.

Et pour toi qui viendras, à la vitre de Mondehell je grave un signe.

Va, bois dans mon verre, mange à mon écuelle,

La terre ne sera pas ma tombe dernière.

La chandelle est éteinte, mais le feu brûle,

Ce n’est pas cela, cet inévitable, que je crains

Je crains l’océan de feu rauque

Qui peut dévorer la paisible lumière.

 

Si jamais elle me fut chère et bonne,

Cette existence transitoire,

Ce fut lorsque - poisson sur le trident -  j’étais hissée

Dans les airs par l’inspiration : là fut tout mon bonheur.

Bientôt la mixture, la potion terrestre

Ou stellaire aura coulé toute, allée au feu chenu.

Quand je me tairai, chantera-t-elle, la pierre muette,

Gémira-t-elle, grondant profond, entre les dents?

Ce signe, ipomée qui s’enroule à chaque patte d’insecte,

Minuscule, c’est lui qui tremble dans les mots,

Lui papillon qui chuchote -  Mondehell, Mondehell :

À la fois lumière brillante et peur noire.

 

 

     (*) Si on lit ce mot en allemand, avec une conjonction française, on obtient  «lune claire» si on lit la première partie en français, et la seconde en anglais, cela donne « le monde est un enfer» (NDA).

 

 

(traduction de Hélène Henry)

 

 
 

De: Poètes russes d’aujourd’hui, anthologie bilingue, Préface de Konstantin Kedrov, Postface de Boris Lejeune, La Différence, Paris, 2005

ISBN 2-7291-1542-0

 

 

 
Весна свои покрасит когти
Тоскливо-смутным перламутром,
Чтобы царапнуть ими небо, 
На волю выпуская утро.
И сгустком крови тяжким Солнце
Качнется вверх. В обнимку с тенью
Сосна закружится тихонько
До нового тьмы сотворенья.

La primavera si colora le unghie

Di madreperla inquieta e malinconica

Per graffiare con queste il cielo

E lasciare libera l’alba.

Il sole grave è un grumo di sangue che

In alto vacilla. In un abbraccio con l’ombra

Volta lento nella vertigine il pino

Sino alla creazione nuova del buio.

 

ОБРЯД ПЕРЕКРЕСТКА

                             Б. Улановской

 

 

На перекрестке двух дорог

В полях я свечку зажигала

И на коленях, на снегу,

Стихи безумные читала,

 

И глядя в гулкое звездилище,

Щепотку слов роняла вверх -

Не для себя, не для себя -

Для Бога, для зимы, для всех.

 

Слова взлетали, будто рыбки

Златые плавали по небу,

И падали, как будто галька

Иль катышки цветные хлеба.

 

         IL RITO DELL’INCROCIO

 

                                   A B. Ulanovskaja

 

All’incrocio di due strade

Accesi tra i campi una candela

In ginocchio sulla neve,

Folli poesie leggevo

 

 

E con lo sguardo verso l’eco stellare

Un pizzico di parole lasciai cadere verso l’alto

Non per me stessa, no, non per me,

Per Dio, per tutti, per l’inverno.

 

 

Le parole si libravano in volo come pesciolini

D’oro che nuotano in cielo

Per ricadere come ghiaia,

O palline di pane colorate.

 

 
  Questi due poemi: traduzione di Marco Sabbatini. Queste ed altre dodici poesie si trovano pubblicate su eSamizdat 2005 (III) 1, pp. 181-184, col titolo Elena Švarc e la poetica dello “scriba veloce”, recensione del libro Trost' skoropisca: kniga novych stichotvorenij - Трость скорописца: Книга новых стихотворений    

 

 

 

 

Когда лечу над темною водой
И проношусь над черными лесами,
Нет у меня в карманах ничего –
Табак вразмешку с русскими стихами.

 

Когда же ангел душу понесет,
Ее обняв в тумане – и во пламя,
Нет тела у меня и нету слез,
А только торба в сердце со стихами.

 

Но прежде, чем влететь в распахнутый огонь:
Не жги – молю – оставь мне эту малость,
И ангел говорит: оставь ее, не тронь,
Она вся светлым ядом напиталась.

 

 

 

When I fly over dark water

And scud above black forests

I have nothing in my pockets – only

Tobacco mixed with Russian verse.

 

When an angel carries off my soul,

Embracing it in haze and flame –

There’s neither a body nor tears,

Just the sack of my heart filled with poems.

 

But before flying into the unbounded blaze

I plead: Don’t burn me, grant me this favour.

And the angel says: leave her, don’t touch,

A pure poison permeates her.

        

                           Translated by Thomas Epstein

 

 

 

This poem from: Crossing Centuries, The New Generation in Russian Poetry, edited by John High, Vitaly Chernetsky, Thomas Epstein, Lyn Hejinian, Patrick Henry, Gerald Janecek & Laura Weeks, with Edward Foster, Vadim Mesyats & Leonard Schwartz, 528 pp. Talisman House Publishers, Jersey City, New Jersey, 2000, ISBN 1-883689-89-9

 

 

 

САД ВИЛЛЫ МЕДИЧИ

В центре Рима, в центре мира
В темном я жила саду.
Ни налево ни направо
Ночью нету на версту
Никого кроме деревьев
Померанцевых замерзших.
Кроме стаи кипарисов
Саркофагов, тихих статуй.
И стеной Аврелиана
Этот сад был огражден
Здесь ее ломали готы
Здесь они врывались в Рим,
То есть это место крови.
И на нем мой дом стоял.

Ночью войдешь -
Никого… а кто-то смотрит.
Тихо вздрогнет половица
Приотв
oрится окно,
А в глухую полночь дробью
Барабаният стены, пол.
Чуть задремлешь - тут кувалдой
В потолок стучать начнут.

Я привыкла, я привыкла,
Не совсем сошла с ума
Только дара сна благого
Этот дух меня лишил
Хоть бесплотен,но нелегок -
Фердинанд, Атилла, Гоголь?
Или мальчик рядом с домом
Спящий в мраморном надгробье,
Отстраненный и немертвый?
Страшен этот взгляд тяжелый,
Взгляд, текущий не из глаз.

Кто бы ни был дух упорный -
Мелочь сорная иль князь -
В ночь последнюю простился -
в ручку двери он вселился –
Ящерицей темной стала,
Быстро нагло побежала
Вверх и вниз.

Я узнала этот ужас -
Тихий, будто первый в жизни
Легкий белоснежный снег.
Так прощай, сад Медичийский,
И стена Аврелиана,
Гоголь,
piazza Barberini,
И похожая на колхозницу статуя богини Рима.
Всею душой подбитой
Белым шелком ужаса отныне,
Все равно я о вас тоскую.
И о зимних горьких померанцах.

Il giardino di Villa Medici

 

Nel centro di Roma, nel centro del mondo.

Vivevo in un oscuro giardino.

Di notte non c’era nessuno,

Né a sinistra né a destra

Por un miglio, oltre

Ai melaranci gelati.

Oltre al branco di cipressi,

Ai sarcofagi, alle statue sommesse.

Dal muro di Aureliano

Era cinto quel giardino.

Qui l’infransero i goti,

Qui irruppero a Roma,

Cioè è un luogo di sangue.

E vi sorgeva la mia casa.

 

Se entrerai di notte - non c’è

Nessuno... ma qualcuno guarda.

Sobbalzerà piano un’asse,

Si aprirà una finestra,

E alla sorda mezzanotte con un rullio

Tamburano i muri, il pavimento.

Appena ti assopirai - con una mazza

Cominceranno a battere sul soffitto.

 

Mi sono abituata, mi sono abituata,

Non sono dei tutto impazzita

Solo il dono del sonno beato

Mi ha tolto questo spirito

Pesante, seppure incorporeo –

Ferdinando, Attila, Gogol’?

O il bimbo che dorme nella lapide

Marmorea accanto alla casa,

Estraniato e non morto?

È spaventoso questo sguardo pesante,

Uno sguardo che non fluisce dagli occhi.

 

Chiunque fosse questo spirito tenace,

Una inezia infestante o un principe,

L’ultima notte s’è congedato –

Ha trovato alloggio nella maniglia

Della porta – è divenuta una scura lucertola,

Ha comminciato a correre su e giù

Veloce e impudente.

 

Ho riconosciuto questo terrore –

Sommesso, come la prima neve,

Leggera e candida, nella vita.

Così addio, giardino mediceo,

Muro di Aureliano,

Gogol’, piazza Barberini,

Statua di dea romana simile a una colcosiana.

Con tutta l’anima pestata

Dalla seta bianca del terrore,

Comunque ho nostalgia di voi.

E dei tristi melaranci invernali.

 

 

 

 

 

 

Снег в Венеции

Венецианская снежинка
Невзрачна, широка, легка.
Платочки носовые марьонеток
Зимы полощет тонкая рука,
Вода текучая глотает
Замерзшую — как рыба рыбу —
Тленна.
Зима в Венеции мгновенна,
Не смерть еще — замерзшая вода,
И солнце Адриатики восходит,
Поеживаясь в корке изо льда.
Но там, где солнце засыпает,
К утру растает.
А в сумерки — в окне, в глухой стене,
Вздымаясь над станками мерно,
Носки крутые балерин
Щекочут воздух влажный, нервный.
С венецианского вокзала
Все поезда уходят в воду,
И море плавно расступилось
Как бы у ног босых народа.
И, кутаясь в платок снеговый,
Из-под воды глядит, жива,
Льдяных колец сломав оковы,
Дожа сонная вдова.
`

 

          La neve a Venezia

 

Il cristallo di neve a Venezia

È scialbo, largo, leggero,.

L’esile mano del inverno agita

i piccoli fazzoletti delle marionette.

L’acqua corrente íngoia quella

ghiacciata - come il pesce ingoia il pesce,

È caduca.

L’inverno a Venezia è momentaneo,

Non la morte ancora - 1‘acqua ghiacciata,

E il sole del Adriatico sorge

rannicchiandosi in una crosta di ghiaccio.

Ma là dove il sole si addormenta

Verso mattína si strugge.

E al crepuscolo - alla finestra su una sorda parete,

Sollevandosi ritmicamente sugli affusti,

Le calze scoscese delle ballerine

Solleticano l‘aria umida, nervosa.

Dalla stazione di Venezia

Tutti i treni se ne vanno in acqua

E il mare à arretrato dolcemenre

Come ai piedi nudi della gente.

Avvolta in un fazzoletto di neve,

Da sottto l’acqua guarda, viva,

Spezzate le catene degli anelli ghiacciati,

La vedova assonnata del doge.

 

   

Questi due poemi appartengono al libro: Elena Švarc, San Pietroburgo e l'oscurità soave, Poesie tradotte da Paolo Galvagni, Edizioni del Leone, Gennaio 2005, ISBN 88-7314-123-4

 

 

 

 

eSamizdat

E. Švarc

Vidimaja storona žizni - Видимая сторона жизни

Limbus Press, Sankt-Peterburg 2003

(Recensione di Alessandra Carbone)

eSamizdat 2005 (III) 1, pp. 272-274

 Elena Švarc fa parte degli esponenti maggiori dell’underground letterario russo degli anni ’70 e ’80 e si riallaccia consapevolmente alla tradizione poetica leningradese, legata al simbolismo, e all’esperienza letteraria di autrici quali Achmatova e Cvetaeva, attestandosi dunque su un fronte assai più tradizionalista rispetto al concettualismo postmodernista moscovita. La sua poesia è da sempre compenetrata da una fede profonda, da una forte tensione mistico-erotica che suggella il suo ardente, ma non per questo meno contraddittorio, rapporto con Dio. Vidimaja storona žizni [Il lato visibile della vita] è il suo primo volume in prosa, e si situa a metà fra autobiografia e filosofia dell’arte, ripercorrendo attraverso quattro parti distinte (autobiografica, narrativa, saggistica e un’ultima, dedicata ai suoi aforismi) un percorso di vita dove arte e vissuto si compenetrano e si integrano: “dalla vita quotidiana la Švarc non trae lezioni di vita, ma versi, e in questo libro in prosa ella non è niente di meno che una poetessa”. Così Natal’ja Ivanova in un recente saggio dedicato al libro (“Poslednee pokryvalo Salomej” [L’ultimo velo di Salomè], Družba Narodov, 2004, 9).

La parte autobiografica è costituita da vari aneddoti narrati in modo frammentario e in prima persona: i capricci di ragazzina ribelle e gli episodi cruciali della vita sono sempre messi sullo stesso piano dall’autrice, come a volere allo stesso tempo elevare ogni aspetto, anche apparentemente banale dell’esistenza (l’importanza di torte e gelati, la scuola, le amicizie), e al contrario sminuire con ironia le “pietre miliari” di essa; accanto a episodi riguardanti l’infanzia della scrittrice troviamo, ad esempio, l’incontro-scontro con Anna Achmatova, alla cui presenza la Švarc viene ammessa come all’udienza di una regina. L’aspetto fiero e ieratico della poetessa è contrapposto alla figuretta snella e un po’insofferente dell’autrice quindicenne, che si presenta dall’Achmatova con un componimento… sulla Cvetaeva! Il dettaglio coloristico dell’impermeabile azzurro in stile orientale, indossato dalla giovane Švarc in tale occasione, sposta l’attenzione del lettore dalla poetessa anziana (la “regina”) alla ragazzina (la “principessa giapponese”, secondo l’indulgente autodefinizione della Švarc, p. 30), come a voler sottolineare che chi vinse la singolar tenzone fu quest’ultima. Nei bozzetti autobiografici la Švarc ostenta in modo compiaciuto e provocatorio il proprio carattere indipendente e un po’ snob. Caratteristica a tale proposito è la contrapposizione fra i recital tenuti nelle due capitali: a Mosca “non capivano molto i versi, mentre a Pietroburgo la poesia era più viva e multiforme”.

La seconda parte del libro è aperta dalla sezione narrativa “Garmoničeskaja disgarmonija” [Disarmonia armonica], comprendente 7 racconti di varia lunghezza, alcuni dei quali già editi, che rivelano anche in prosa il filo conduttore della poetica della Švarc: una visione mistica, e allo stesso tempo ironica della vita, dove scienziati pazzi e formule magico-alchimistiche hanno le stesse probabilità di esistere di una torta “Napoleon.

Altrettanto paradossale e profonda si rivela anche la vena critico-letteraria di Švarc, che nella terza parte ci racconta la grande letteratura da un punto di vista radicalmente soggettivistico, sempre filtrato dalla sua personale esperienza poetica e fede religiosa: questi sono infatti i leitmotiv che, fin dalle opere giovanili Lavinija e Tancujuščij David [David danzante], si impongono come le due grandi categorie che racchiudono l’universo. In quest’ottica l’autrice studia i poeti che ha amato di più, esercitando su di essi le sue personalissime tecniche di analisi letteraria; infatti la Švarc literaturoved [studiosa di letteratura] agisce in base a un principio da lei stessa definito “intuitivo-meccanicistico”: l’interprete intuisce nell’opera dell’autore un “elemento” ricorrente (“stichija: dall’acqua al fuoco fino al mozzicone di sigaretta”, p. 243), scia dell’ispirazione poetica e della sua anima, e poi meccanicamente lo va a rintracciare in ogni sua espressione artistica. La Švarc postula un “legame nascosto tra il poeta e il suo elemento” (p. 72) indipendente dalla volontà del poeta, che, in un certo senso, ne definisce il destino, poiché egli viene scelto dalla stichija come “medium” di poesia, e non viceversa. Un esempio è il binomio Majakovskij – “sfera volante”: occhio / testa calva / sole / luna / pallottola: Majakovskij “cadde fra noi, sul globo terrestre, e con l’aiuto di un piccolo corpo sferico è volato via di nuovo” (p. 244).

Quest’ultimo concetto, la “caduta sulla terra”, ci ricollega a un altro tema affrontato nel libro, quello della natura del poeta in generale, che, “occhio strappato a Dio”, oltre a esserGli legato nella missione di strumento d’arte, (la Švarc lo chiama “vuoto in attesa”, p. 236) è anche custode della “musica verbale”. Rito atavico ma non indistruttibile, essa è al contrario assai vulnerabile di fronte alle insidie della modernità: nel capitolo successivo, “Tabak i Poezija” [Tabacco e poesia], una riflessione a proposito dell’odierna fobia salutista per l’abitudine “dannosa ma cara” al fumo diviene spunto per una più ampia meditazione sul destino della poesia, caduta nel “macello del vers libre”, a causa delle nuove tendenze letterarie del XX secolo in Europa e in America, e privata della componente musicale e ritmica. È proprio quest’ultima invece, a detta della Švarc, l’essenza della poesia come unione di pensiero e musica: poesia, dunque, come istinto primordiale, le cui prime manifestazioni si perdono nella notte dei tempi, e come rituale salvifico, capace di mettere in contatto l’uomo con il proprio inconscio. “c’è un qualcosa che unisce fumo e poesia” (p. 251): entrambe sono infatti irrazionali e gratificanti abitudini prive di risvolti utilitari da cui pare che misteriosi agenti ultraterreni, ultrarazionali e ultrasalutisti vogliano a tutti i costi salvarci. “Vorrà dire”, conclude la Švarc, “che noi siamo l’ultima generazione in grado di fumare una sigaretta al vento e di salvarsi dall’orrore della vita con l’armonia” (p. 253). La musicalità prediletta da Švarc si situa a metà strada tra armonia e dodecafonia. Musicalità frammentata, sofferta, ma sempre presente: nella sezione “Poetika živogo” [Poetica del vivente] essa risulta adattabile a ogni sfumatura di pensiero, a ogni nuovo concetto presente nel verso. I concetti, le sfumature, persino le “cose” (intese come “oggetti”) sono presenti nella poesia della Švarc fino alla saturazione e alla ridondanza: essa, ci viene detto nel capitoletto “Tri osobennosti moich stichov” [Tre particolarità delle mie poesie], come una “isbuška della Tajga” deve contenere tutto il necessario per il viandante-lettore.

E proprio il lettore - “viandante incantato” è il vero protagonista di questo libro, che come un opus alchemico lo guida attraverso alcuni dei momenti più significativi, vuoi sul piano del vissuto, vuoi su quello simbolico, della vita umana (il vissuto dell’autrice è infatti inteso come paradigma esistenziale) e lo introduce infine (questo il ruolo di un’opera dalla prosa così asciutta e veloce) alla poesia della Švarc attraverso l’autobiografia, la narrativa e la critica letteraria. L’ultimo capitolo è quello degli aforismi, sorta di motti o piccole riflessioni a metà fra prosa e il tanto odiato vers libre (vedi il laconico “cerchiatura: il quadrato è un cerchio con le alucce”, p. 299) per lasciarci il desiderio di riscoprire la poesia vera e propria, sia quella dei grandi del passato, che quella di Elena Švarc e dei suoi innumerevoli doppi.