22-4-2005
Маргарита Иосифовна Алигер
Margarita Aliger
(1915 - 1992)
LINKS: |
|||||||
Articles & poems in English |
O | O | O | O | O | O | O |
Articles & bios in Russian |
O | O | O | O | O | O | O |
Poems in Russian |
O | O | O | O | O | O | O |
ДА И НЕТ
Если было б мне теперь
восемнадцать лет,
я охотнее всего
отвечала б: нет!
Если было б мне теперь
года двадцать два,
я охотнее всего
отвечала б: да!
Но для прожитых годов,
пережитых лет,
мало этих малых слов,
этих "да" и "нет".
Мою душу рассказать
им не по плечу.
Не расспрашивай меня,
если я молчу.
Read an English translation, here |
К ПОРТРЕТУ ЛЕРМОНТОВА
Поручик двадцати шести
годов,
прости меня,
прости
за то, что дважды двадцать шесть
на свете я была и есть.
Прости меня, прости меня
за каждый светлый праздник дня,
что этих праздников вдвойне
отпраздновать случилось мне.
Но если вдвое больше дней,
то, значит, и вдвойне трудней,
и стало быть, бывало мне
обидней и страшней вдвойне.
И вот выходит, что опять
никак немыслимо понять,
который век,
который раз,
кому же повезло из нас?
Что тяжче:
груз живых обид
или могильная трава?
Ты не ответишь - ты убит.
Я не отвечу - я жива.
1968
|
To the Portrait of Lermontov
My twenty-six year old ensign, please forgive me, please forgive the twice as many years I’ve lived in this bright world, where I still am. Forgive me, please forgive me, for every feast and every day, it’s been my fortune to have more,
twice as many more than you! And yet if I’ve had twice your days there has been room in them for twice as many fears and injuries. Who knows which century it was easier to bear? Between us who was luckier? What weighs more, heavy blows the living feel, or grass that’s growing overhead?
You don’t answer since you’re dead. And I won’t answer. I’m alive…
|
ЧЕЛОВЕКУ В ПУТИ
1. Я хочу быть твоею милой. Я хочу быть твоею силой, свежим ветром, насущным хлебом, над тобою летящим небом.
Если ты собьешься с дороги,
брошусь тропкой тебе под ноги
без оглядки иди по ней.
Если ты устанешь от жажды,
я ручьем обернусь однажды,—
подойди, наклонись, испей.
Если ты отдохнуть захочешь
посредине кромешной ночи,
все равно —
в горах ли, в лесах ли,—
встану дымом над кровлей сакли,
вспыхну теплым цветком огня,
чтобы ты увидал меня.
Всем, что любо тебе на свете,
обернуться готова я.
Подойди к окну на рассвете
и во всем угадай меня.
Это я, вступив в поединок
с целым войском сухих травинок,
встала лютиком у плетня,
чтобы ты пожалел меня.
Это я обернулась птицей,
переливчатою синицей,
и пою у истока дня,
чтобы ты услыхал меня.
Это я в оборотном свисте
соловья.
Распустились листья,
в лепестках — роса.
Это — я.
Это — я.
Облака над садом...
Хорошо тебе?
Значит, рядом,
над тобою — любовь моя!
Я узнала тебя из многих,
нераздельны наши дороги,
понимаешь, мой человек?
Где б ты ни был, меня ты встретишь
все равно ты меня заметишь
и полюбишь меня навек.
3
1939
|
Two lyrics from For a Man in his Way
I I want to be your love I want to be your strength fresh wind daily bread sky flying overhead
a path under your feet, if you should lose your way use it and don’t look back; if you grow tired and thirsty look, I become a stream: come close, bend down, and drink.
If you should want to rest some night in the darkness of mountainside or forest, like smoke from a hut I’ll rise flare up a flower of fire you’ll recognise me there.
I will gladly turn myself into whatever you love in the world; at dawn, look out of your window, I’ll be in whatever you see.
I will turn into a bird (an iridescent tom-tit) singing at the day’s end. Yes, you must notice me,
there in the turning notes of the nightingale in the leaves.
Can you see dew in those petals? It is I. And the cloud hanging above the garden. Happy? Then somewhere nearby my love protects you.
I recognised you among many. Now our paths are joined. Do you understand, my love? Wherever you are you will meet me. You cannot help but see me. You'll have to love me for ever!
III
I don’t want to meet you in the winter. You will always live in my soul as you were in the springtime, with an uncovered head on that happiest day of my life, as in a dream.
I do not want to meet you in the winter. I am afraid of finding you older and drier, of hearing you quarrel with your wife and seeing your indifference to a friend;
I’m afraid to discover that you can be bored, even for a moment, or finding out you turn your collar up, like anyone else hurrying along under rainy clouds.
I want remember you forever as my friend, my travelling companion, loving mountains and cities, roads and rivers insatiably, always carefree, wonderstruck.
So, live like that, As I remember you, a man of impulses and nervous tension, go on loving animals and trees. Know much, but go on asking many questions.
Look far ahead now in the distance with your transparent, wandering eyes. Sometimes I feel at ease only to remember whatever else, that you are still alive.
So, while the day lasts, while the rivers flow rushing by in froth, I dream of keeping you exactly as you were then, how you were and how I’ll always love you.
And even if I have invented you (a man that I should most desire to meet) I do not want to have the fiction shattered. I do not want to meet you in the winter.
|
ДОМ В МЕДОНЕ Памяти Марины Цветаевой
Серый скучный дом в Медоне,
серый старый дом в Медоне,
дом в четыре этажа
у чужого гаража.
Тусклый, плоский, как доска,
ни просвета, ни мазка,
серый дом из кирпича,
как потухшая свеча,
вся в подтеках стеарина.
Вот ты где жила, Марина...
Серый скучный дом в Медоне.
Ни цветочка на балконе.
Ни улыбки за окном.
Мертвый дом, остывший дом.
Нет ни кошек, ни собак...
Дом, как брошенный бивак.
В нем давно уже по-русски
не смеются и не плачут,
от детей нужду не прячут,
не тоскуют и не дышат,
до зари в тетрадь не пишут.
Дом стоит, прямой и узкий,
замолчавший по-французски.
Он стоит у поворота,
затворив свои ворота,
у чужого гаража,
днем и ночью ворожа,
память сердца вороша...
Вороши не вороши,
ворожи не ворожи, -
все крутые виражи,
все пустые миражи,
все чужие гаражи...
Серый скучный дом в Медоне,
он стоит, как на ладони.
Пусть увидит целый мир,
до чего он наг и сир,
как он выглядит убого,
как манит с его порога
уходящая дорога.
Триста метров до вокзала.
Так бы вот узлы связала...
Что ты, право, как спешишь?
Не в Париж ведь?
Не в Париж.
Что ж ты мечешься, Марина?
Не видала ты Берлина?
Или снова хочешь в Прагу?
Лучше я костьми полягу.
Не поеду я туда,
в те чужие города.
Я хочу скорей обратно --
на Трехпрудный, на Гранатный,
на Плющиху, на Арбат...
Я хочу скорей назад!
В путь! Быстрей! Как от погони...
Серый старый дом в Медоне.
Он глядит вослед упрямо.
Впереди темнеет Кама,
Кама, камень, комары...
Городок бежит с горы.
А до Камы от Медона
все бездомно и бездонно.
Ни неволя, ни свобода.
В горле ком стоит два года.
Нет ни адреса, ни крова.
Нет ни голоса, ни слова.
Нет ни дочери, ни мужа.
Только ужас, только стужа.
Да сирены первый вой,
да война над головой.
Только сын остался с мамой.
Деревянный дом над Камой.
Кто виновен? В чем виновен?
Путь неровен, час неровен...
Темный дом из толстых бревен.
А вокруг ведет Россия
хороводы золотые.
Рощицы ее босые...
Берега ее крутые...
Та, что доченьку растила,
дочку за руку водила,
дочь на волю отпустила...
Чем ты ей не угодила?
Что из дома уходила?
Что в чужих краях гостила?
Что себя не находила?
Нет! Она давно простила.
Уж она бы поняла бы,
кто тут прав, кто виноват,
кабы дали время, кабы
в деревнях не выли бабы
на составы - на закат,
А сейчас, когда пылают
степь и море, близь и даль,
вся Россия отступает,
до тебя ль ей?
До тебя ль?! И безмолвным уговором
за елабужским забором,
на околице войны,
ты забыта без вины.
Матушка, Россия, Русь...
Дико. Холодно. Боюсь!
Господи, да что же это?
Отступает в август лето.
То ли будет? Подожди.
Как припустятся дожди.
Поплывет, раскиснет глина...
Как же ты тогда, Марина?
А потом зима настанет,
на полгода Кама встанет.
Ни проехать, ни пройти.
Ни тропинки, ни пути.
Только вьюга да пурга.
И ни друга, ни врага.
Лишь снега, снега, снега,
как хозяйская перина...
И не выйти со двора...
Как же ты тогда, Марина?
Ничего. Видать, пора.
Замесила больно круто,
Как ни примешься - неловко.
Все.
Последняя минута.
И последняя уловка.
И пеньковая веревка. [1967]
|
House in Meudon To the memory of Marina Tsvetaeva
Grey and dingy house in Meudon, dull and grey old house in Meudon, flat as board four storeys high uncoloured brick, unlit, unchosen there by someone else’s garage, like a burnt-out candle, dripping wax: there it was you lived, Marina.
Grey and dingy house in Meudon. Nothing grows on that verandah. There’s no smile behind the window, just a dead house, stiff with cold, with no dogs, no cats and alone deserted like a bivouac.
How long since the Russian language was used there? To cry or laugh or hide your misery from children, suffer in, or breathe, or be written in notebooks until morning. Now this upright narrow house has fallen into French silence with its gates closed at the bend. It conjures up by day and night all your memories in my heart.
From now on, to move or not, will alter nothing. Magic cannot change the bends that wait for you hollows ahead, and more mirages – houses by other people’s garages.
Now I have it on my palm, in my own hands: the dingy house. Look, how bare it is, how lonely, always facing down the road three hundred metres. To the station.
- I must pack my bundle now. - What’s the hurry? Off to Paris? What’s the fever? What’s the panic? You’ve seen Berlin already. Do you want to go to Prague? - No. I’d rather die. I’ll go to no more foreign cities. Ever.
I must go back to Trekhprudny, to Granatny, Plyushikha, the Arbat… Yes, let’s be going. Soos, as soon as can be. Fast. At a run. Still the dingy house in Meudon – Stubbornly, its black stare follows. While you find your last dark river Kama, rocks, insects, and that small town that reaches down the hill.
To the Kama, then, from Meudon. To be without a home or foothold. Not to prison. Not to freedom. With a great stone in your throat. Two years. No address. No shelter. Without a Word. Without a Word. Without daughter. Without husband. Only horror, hard frost, sirens, and the war shriek overhead.
Still your son was with you, in that wooden hut above the river. Who was guilty then? Of what? In that dark house, on that rough road.
All around you, Russia, Russia danced in golden rings barefoot in the small woods on the steep banks, Russian who had brought you up a daughter once – then let you go. So, did you displease her? How? Because you went away from home and lost yourself in foreign lands? That she forgave you long ago. Russia had not time, not then, to understand you, all her women wept in all the villages, wagons always on the move steppes on fire, and all her people running away. How could she then remember you? Or bother with you? There you were. Behind the fence. Yelabuga. The edge of war. For no fault of yours forgotten. Mother Russia. Mother Rus’. This cold. Bleak. I am afraid.
What comes next Lord? Every August is the end of summer. So what happens? Every year rains come and the hardest clay erodes and crumbles. Winter comes. Marina. How will you live through it? The Kama will not move. No way to cross. By foot or horse. No path or road. Only the snow. Blizzard. No friend. Not even an enemy. Only snow and snow and snow like our landlady’s featherbed! You won’t be able to leave the yard. Marina. How will you live through it? Even you can’t handle this. You’ve gone too far. Yes. This is it. And your last trick? A hempen rope.
|
Двое
|
Two
Once again they’ve quarrelled on a tram, shamelessly indifferent to strangers. I can’t hide how much I envy them. I can’t take my eyes off their behaviour.
They don’t even know their good fortune, and not knowing is a part of their luck. Think of it. They are together. Alive. And have the time to sort things out and make up.
|
Большие ожидания
|
Great Expectations
The flame of kerosene flickers. Alone in the house with Dickens: in the darkness around us burn fires of Great Expectations.
O how deeply he longed for happiness, poor young Pip! This house without noise is filled with the gloom of war.
Is it so long since voices brightened the home with sound? Pain has not blinded me. I can see the distant sails.
and feel the golden freedom, not yet throttled by sadness. … It is the end of forty one. The Nazis close on Moscow.
The nearby battle booms (all expectations rising) in Petrichshevskaya square Zoya goes to her death.
We cannot save her from torture, give her some water or help. The guns blaze all around us. The night of siege is hollow.
Alarming the outline of buildings: no chinks of light shows there: the only ray that warms us is the light of great expectations.
My bitter love, where are you? Come back into my verse! I’m already losing the marks of the threads that you tore loose.
Only the memory of early days brightens this cruel end, that summer flash of expectation when we tremble like captives together.
Whatever comes upon us, whatever the days bring, I remember poor young Pip and those fires of Great Expectations!
With everything changed, inside out; everything hurtful and bitter, with the flight of great expectations something still strains forward.
Bad times are strangely similar whenever they strike home. It is the end of forty one. The Nazis close on Moscow.
At the time of sharpest pain some star of great expectations familiar from our childhood always appears for everyone
and the path towards it looks comforting however steep. Perhaps even great achievements pale beside great expectations!
|
I couldn't find the Russian original |
If everything
If everything I cannot learn to bear could only be turned into a song or a story with a firm line the weight of grief would leave my heart at once,
as other people, men or women, share my pain, and help me to live through it. This is why I first became a poet. I can’t think of any other reason.
|
Translations into English by Elaine Feinstein, from Elaine Feinstein, Collected Poems and Translations, Poetry Pléiade, Carcanet Press, Manchester, 2002. ISBN 1 85754 566 4 |