4-8-2004

Юнна Петровна Мориц

Yunna Morits

(b. 1937)

 

Yunna Morits was born in Kiev. Her first collection of poetry, Talk of Happiness, was published in 1957. in 1964 she published a collection of translations of the Jewish poet M. Toif. With Joseph Brodsky, she was a particular favourite of Akhmatova’s. She has had a hard life: she suffered from tuberculosis, and her husband, a literary critic,  committed suicide at the time of the Soviet invasion of Czechoslovakia. Though regarded by many writers as one of the finest women poets in Russia today, Morits is very little published now, and is scarcely known abroad. She has been much influenced by Pasternak and, like him and Zabolotsky, has an animistic vision of nature. Her powerful, atmospheric poems about the Far North or the South, severe, utterly serious, with intimations of pain, of loss, of separation, are darkly moving. Her verses stir with the slow rhythm of nature. She is a poet of rooted attachments, measuring her love against the forces of nature. She is drawn to those men – hunters, settlers, fishermen – whose business it is to live and contend with these forces. The intensity of her work, its concrete, weighted depiction of the drama of the spiritual life as it is reflected or as it unfolds in nature, places her in the forefront of contemporary Russian poetry.

from Post-War Russian Poetry, Edited by Daniel Weissbort,Penguin Books, London, 1974, ISBN 0-14042-183-1

 

Yunna Morits

 

 

LINKS:

Poems in English

O O O O O

Biographies in Russian

O O O O O

Poems in Russian

O O O O O
  O O O O O

 

Ты - моя девочка,
ты - моя нежная,
ты - моя сладкая.

 

Лежит она горкой
в пахнущей хлоркой палате,
думает кожицей на голове:
я помираю для здесь,
а для там - неизвестно...

 

Стряпай, стирай, - она говорит
глазами, - чисти ботинки,
брейся, и галстук...

 

Вата на палке горит,
делают банки
кому-то.

 

Пошел покурить.
Доктор работал в Шри-Ланке,
тысячу взял: не волнуйся, мужик,
не будет ей больно, -
сделаю, чтобы во сне.
Палтуса хочешь с капустой,
лишняя порция?..

 

Палтусом пахнет с капустой,
Господи, он подъедает
в больнице объедки,
не унижай его, Господи,
это - мой мальчик,
дай ему вдовую девочку
в чистой одежде.

 

Так они жили когда-то
и так умирали,
наши «совки», -
отключали им летом горячую воду,
был еще сахар, и на зиму
вишню варили, малину,
мяту сушили, смородинный лист
и шиповник...
Дурно история пахнет,
а личная жизнь ароматна.

 

1992

 

 

You are my girl
you are my darling,
you are my honey

 

She lies like a small hill
in a room smelling of chlorine,
thinks with the thin skin of her scalp:
here, I'm dying,
but here – who knows?

 

Cook, wash, her eyes
say, polish your shoes,
shave, and your tie …

 

Cotton wadding burns on a stick,
they are cupping
someone.

 

He went for a smoke.
The doctor had worked in Sri Lanka,
made a mint: "don't upset yourself, man,
she won't suffer, –
I'll manage so she's asleep.
Do you want some halibut and cabbage,
there's some left …"

 

He smells of halibut and cabbage,
Dear Lord, he's finishing off
hospital leftovers,
don't humiliate him, Dear Lord,
he is my own boy,
find him a young widow
in a clean dress

 

So they once lived
and so died,
our "sovki",*
in summer their hot water was cut off,
though there was still sugar. And in winter
they cooked cherries, raspberries;
they dried mint, current leaf
and dogrose …
History stinks,
but a life is aromatic.

 

*"Soviet folk"   

                      
1992 (trans.
Daniel Weissbort and Leona Medlin)

 

 

 

 

  Приходить домой, а там - казино или пицца-хат.
На каждом газоне - свой президент и вице.
При вате приватизации - кавалерист-девицы.
Мэристо и префектно запахивая халат,
пьет охраняемый член голландское пиво из банки,
в это время по факсу ему сообщает фирма,
что пипифаксу четыре вагона меняет Бирма
на подводную лодку. Кровавый понос в Госбанке,
деньги кончились, бобик сдох, казначею дурно.
- Дерьмократы проклятые, мать их через губу! -
выражается очередь, не умеющая культурно
свое место занять в гробу...
Клио, лично меня никакая помощь не унижает,
но учти, что она не доходит, - полно ворья,
все красавцы, все гении, все мозги уезжают,
остаются такие бездари и дураки, как я.

1991

 

 

You get home, there's a casino or a Pizza Hut.
Each yard has its President and Vice-.
Muffled in the cotton-wool of privatisation, that
           mounted soldier-woman.
The guarded Member drinks Dutch beer from a can,
wrapping his bathrobe round him in Mayoral and
           Prefectly fashion,
At this time, the firm's fax informs him,
Burma is trading four trainloads of toilet paper
for a submarine. Bloody flux in the State Bank,
the money's run out, the puppy has croaked, the
          Treasurer is not feeling so good.
"Damned Demo-Craps, kiss your Mother's ass!"
the line lets rip, not knowing how to take its place
in the grave in a civilised manner.
Clio, personally I find aid does not demean me,
but bear in mind it doesn't reach me, – enough thieving,
all the good-looking guys, geniuses, all the brains are leaving;
only the talentless and fools remain behind, like me.

1991 (trans. Daniel Weissbort and Leona Medlin)

 

 

 

НА ГРАНИ ВЫДОXА И ВЗДОXА

 

На грани выдоха и вдоха есть волна,

где жизнь от видимости освобождена,

упразднены тела и внешние черты,

и наши сути там свободно разлиты.

 

Там нет сосудов для скопления пустот,

и знак присутствия иной, чем здесь, и счет

не лицевой, не именной, и только ритм

там раскаляется и звездами горит.

 

На грани выдоха и вдоха есть волна,

где жизнь, как музыка, слышна, но не видна.

И там поэзия берет свои стихи.

И там посмертно искупаются грехи.

 

1984

 

On the Border of the Out-breath and the In

 

On the border of the out-breath and the in,

is a wave where life is freed from seeming so,

body and external traits are gone,

and our essential natures liberally flow.

There are no vessels there to gather vacuums,

and the sign for presence is different, the account’s

not personal, not nominal, only the rhythm,

burning like the stars, is incandescent.

On the border of the out-breath and the in,

is a wave where life is audible, like music, but not seen,

and it is there that poetry takes its lines,

and there we posthumously atone for sin.

 

1984

(translated by Daniel Weissbort)

 

 

 

   

ПОРТРЕТ ЗВУКА

Когда неясный образ мне внушен,
Его рисую я карандашом
И к линии прислушиваюсь гибкой...
Пока не вспыхнет узнаванья свет
И с ним - из тьмы исхищенный портрет
Живого звука с милосердною улыбкой.
Тогда, на горле блузу распахнув,
Я тонкое беру, как стеклодув,
И звук живой вдыхаю в эту пленку -
И вся в нее уходит жизнь моя
В прозрачном виде, как воздушная струя..
А звука ненаглядное лицо
Так переливчато и, Господи, так звонко!

1984

 

Portrait of a Sound

 

 

When the dim outlines are suggested,

I draw them with a pencil, listening intently

To that line’s sinuous meanderings …

Until the light of recognition dawns,

Whereupon the portrait of a living sound,

With a tender smile, is snatched from obscurity.

Then, opening its blouse at the throat,

Like a glass-blower I seize the slender thing,

And breathe a living sound into this membrane.

And the whole of my life goes out into it,

Transparent, like a pure stream of air …

And the sound’s surpassingly lovely face

Is so irridescent, lord, and, oh, so clear!

 

1984

 

(translated by Daniel Weissbort)

 

 

 

Если бы я знала в двадцать лет,
Что меня настигнет столько бед,
Что лишусь таких великих благ, -
Белый бы я выбросила флаг.

Я бы круто повернула путь,
Я совсем не к тем бы стала льнуть,
Средства поменяла бы и цель, -
И меня хвалила бы артель.

Даже десять лет тому назад
Все могло пойти еще на лад, -
Трудно ли умеючи? Легко!
Но зашла я слишком далеко.

Не могу я, братцы, дать отбой.
Остается только быть собой.
Если я до смерти доживу,
Белый флаг на саван разорву.

И тогда вы молвите слова,
От которых кругом голова ...
Трудно ли умеючи? Пустяк!
Мертвому поэту все простят -

Даже неприятные черты,
Вроде силы духа в грозный час,
Вроде трех
Отнюдь не кротких глаз,
Вроде правды, сказанной про вас.

 

 

 

If only I’d known at twenty years,

How calamitous would be my lot,

That I’d be deprived of such great blessings,

I should have hoisted a white flag.

 

I should have abruptly changed my path,

I’d not have stuck to it at all.

I’d have changed both means and ends –

And the guild would have commended me.

 

As little as ten years ago,

Everything might still have turned out well –

Is it hard if you know how?

It’s not! But I went too far.

 

Fellows, I cannot stop it now.

All I can do is be myself.

If I should live until I die,

That torn white flag will be my shroud.

 

And then you will utter such words,

As will make my poor head spin …

It’s not in the least hard if you know how!

A dead poet’s forgiven all her sins –

 

Even unfortunate traits such as:

A stubborn heart, when the going’s rough,

Three eyes,

By no means meek and mild,

The truth she told about you once.

 

1985

(translated by Daniel Weissbort)

 

 
 

 

 

 

ЯНВАРЬ

 

У нас такая синева

В окне - от близости реки,

Что хочется скосить зрачки,

Как на иконе, как при чуде.

У нас такие покрова

Снегов - почти материки,

Что день задень - в ушах звонки,

И всюду голубые люди,

И я да ты - ученики

У чародея. Холодея,

Стоим в просторах мастерской

У стенки с аспидной доской.

Зрачками - вглубь. В гортани - сушь.

Вкачу, вчитаю по слогам

В гордыню, в собственную глушь

Ежеминутной жизни гам,

Битком набитый балаган

Без тряпки жалкой на окне.

И все, что прежде было вне,

Теперь судьбу слагает нам,

Родным составом входит в кровь,

Приставкой к личным именам.

Сообщники! У нас-любовь

Ко всем грядущим временам,

Ко всем - до гибельного рва,

До рваной раны, до строки

Оборванной, где прет трава

Поверх груди, поверх руки!

У нас такая синева

В окне от близости реки.

 

1967

 

JANUARY

 

Such blueness blazes at our window

From the nearness of the river

We want to turn aside our eyes

As on ikons or at miracles.

Such shrouds, such continents of snow,

To touch a day sets our ears ringing

And people everywhere are blue.

- And you and I, apprentices

of the enchanter, stand and freeze

In the spaces of the studio

Beside the blackboard on the wall,

With dry throats and piercing gaze.

I’ll draw and scan, in arrogance,

Each syllable, each minute’s life,

To my remoteness; and the crammed

Fairbooth, no rag to veil its panes –

And all that was irrelevance

Now shapes our fate, enters our veins,

Stands as prefix to our names.

Accomplices! our love’s forever,

For all men, to the ruinous grave,

To the torn wound, and to the line

Unfinished: where grass springs, and stands

Above our breasts, above our hands.

Such blueness blazes at our window

From the nearness of the river.

 

Translated by J.R.Rowland        

 

 

 

Южный рынок 

 

Инжир, гранаты, виноград -
Слова бурлят в стихах и прозе.
Кавказа чувственный заряд
Преобладает в их глюкозе.
Корыта, вёдра и тазы
Они коробят и вздувают,
Терзают негой наш язык
И нити мыслей обрывают.

Прекрасны фруктов имена!
Господь назвал их и развесил
В те золотые времена,
Когда он молод был и весел,
И образ плавал в кипятке
Садов Урарту и Тавриды,
Одушевляя в языке
Еще не изданные виды.

А ветры шлепали доской,
Тепло с прохладой чередуя
В его скульптурной мастерской.
Серьезный ангел, в пламя дуя,
Хозяйство вел. Из образцов
Готовил пищу. Пили кофе.
А всякий быт, в конце концов,
Враждебен мыслям о голгофе.

Я это знаю по себе,
По гнету собственных корзинок.
Я это знаю по ходьбе
На рынок, черный от грузинок,
Влачащих овощ на горбе.


 

   1966

 

SOUTHERN MARKET

 

Pomegranates, figs and grapes:

How the words seethe, in verse or prose –

There’s all the feeling, all the smell

Of the Caucasus in their glucose.

Every vessel, bucket, basin

They curve and overflow and swell –

How they torment our tongues with sweetness

And tear the web of our attention!|

Beautiful names – the names of fruit.

The Lord Almighty named and hung them

In his gay youth, that golden age,

When their reflections swam in waters,

Still hot, of the gardens of Urartu

And Tavrida, that inspired

Unheard-of notions into language.

In his workshop blew the winds

Slapping, mixing hot with cold:

A serious angel puffed the fire,

Kept house for him, prepared the food

From samples. Together they drank coffee.

All domesticities impede

Thoughts of Golgotha: that I know

From me own full baskets’ weight

As to the marketplace I go

Back with Georgian women, bent

Under their dragging load of fruit.

 

Translated by J.R.Rowland                   

 

 

 

 

The poems "January", and "Southern Market" were found in the book Post-War Russian Poetry, Edited by Daniel Weissbort, Penguin Books, London, 1974, ISBN 0-14042-183-1.

 

Воспоминание


Из горящего поезда на траву
Выбрасывали детей.
Я плыла по кровавому, скользкому рву
человеческих внутренностей, костей…

 

Пилот, который летал надо мной, -
Коричневая чума, -
Скалился и хохотал, как больной,
Который сошел с ума.
Он реял в летающем сундуке,
В лобовое влипал стекло.
Я видела свастику на руке
И то, что со лба текло.

А еще я видела красный круг
Паровозного колеса.
И от ужаса мне не хватало рук,
Чтобы закрыть глаза,
Потому что не двигался паровоз,
Но кровавый туман и чад
От на месте вертящихся шел колес
И чугунный стонал рычаг –
Словно в локте согнутая рука,
Оторванная от тела,
Чтобы колеса паровика
Посмертно она вертела!

Так на пятом году мне послал Господь
Спасенье и долгий путь...
Но ужас натек в мою кровь и плоть,
И катается там, как ртуть!
И, когда засыпаю лицом к луне,
Так горько во сне я плачу,
Что слезы мои текут по стене,
В которой я память прячу.

 

 

 

 

A Memory

 

They threw the children

from the burning train

out onto the grass.

I slithered and swam

in a bloody trench

of bone, gristle, guts.

 

The pilot who flew overhead,

this scion of the brownshirt blight

grinned like an invalid,

finally out of his mind.

He hovered in his airborne cage,

pressed to the cockpit glass.

I saw the swastika on his arm,

the sweat on his brow, the rage.

 

And I saw, too, the red circle

of the locomotive’s wheel.

And fear robbed me

of the strength to exclude

everything I had seen’-

because the engine was motionless,

yet the blood-red fumes

rose from the wheels, turning still,

and the iron lever groaned –

it was like an arm, crooked at the elbow,

torn from the trunk it served,

to keep the locomotive’s wheels

posthumously going round!

 

This was in the fifth year of my life.

The Good Lord rescued me

for the long way that lay ahead…

But in my blood, like mercury,

is the dread that entered my flesh!

And now, in the moon’s view, as I sleep,

so wildly do I lament

that the very wall where the memory

is stored streams with tears.

 

Translated by Daniel Weissbort      

 

 

 

 

 

Между Сциллой и Харибдой

 

Быть поэтессой в России – труднее, чем быть поэтом: единица женской силы в русской поэзии – 1 ахмацвет. 

 

 

     Ходим в люльке с погремушкой,

     Расцветаем, увядаем.          

     Между Арктикой и  Кушкой,    

     Между Польшей и Китаем.      

 

     Покидаем с вечным  всхлипом  

     Облак над лицейским  прудом. 

     Между Лиром и Эдипом,        

     Между Цезарем и  Брутом.     

 

     Сохраняем здравый разум,

     Маслим  свет над фолиантом.

     Строим ясли голым фразам,

     Между Пушкиным и Дантом.

 

     Поднося фонарь к репризам,

     Связь находим колоссальной

     Между Блоком и Хафизом,

     Между Музой и Кассандрой.

 

     И дыша гипербореем,

     Проплываем каравеллой

     Между Женей и Андреем,

     Между Беллой и Новеллой.

 

     Но кровавою корридой

     Угрожает путь старинный

     Между Сциллой и Харибдой,

     Между Анной и Мариной.

 

     Между Сциллой и Харибдой

     Между Анной и Мариной -

     Кто проглочен был пучиной

     Тот и выплюнут пучиной.

 

     Стало следствие причиной

     Объясняю образ странный

     Кто проглочен был Мариной

     Тот и выплюнут был Анной.

 

     Золотою серединой

     Отродясь не обладаем,

     Между Анной и Мариной,

     Между Польшей и Китаем.

 

     И над бездною родимой  

     Уж не знамо, как летаем, 

     Между Анной и Мариной

     Между Польшей и Китаем.  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Between Scylla and Charybdis

 

To be a woman poet in Russia is harder than to be a male poet: the unit of female power in Russian poetry is one akhmatsvet

 

 

With a rattle we are walking

Round the cradle, flowering, fading.

Between the Arctic and Turkmenia,

Between the Polish lands and China.

 

With a deep sob we abandon

Clouds above the Lycée puddle –

Between Oedipus and Lear,

Between Julius and Brutus.

 

We keep our reason healthy,

Dim the light above the folio,

Make a crib for naked phrases,

Between Pushkin and Alighieri.

 

Highlighting the reprises,

We find a vast connection

Between Blok and Persian Hafiz

Between the Muse and Cassandra.

 

And breathing, hyperborean,

We sail through, caravel-like,

Between Zhenya and Andrei,

Between Bella and Novella.

 

But like a gory bullfight,

The ancient path is threatening,

Between Scylla and Charybdis,

Between  Anna and Marina.

 

Between Scylla and Charybdis,

Between  Anna and Marina,

He whom the gulf has swallowed,

Was spat out by it likewise.

 

Consequences became a cause.

I'll explain this odd idea:

He whom Marina swallowed,

Was spat out then by Anna.

 

In all our born days, never

Did we command the Golden Mean –

Between  Anna and Marina.

Between the Polish lands and China.

 

And above our native chasm -

Who knows how! – look, we are flying

Between  Anna and Marina.

Between the Polish lands and China.

 

 

Note: “Akhmatsvet”, a compound, derived from the names of Anna Akhmatova (the sound “akh” recalls the outbreath) (1889-1966) and of Marina Tsvetaeva (1892 – 1941). Zhenya, Andrei, Bella, Novella are Evgeny (Zhenia) Yevtushenko (b. 1933), Andrei Voznesnesky (b.1933), Bella Akhmadulina (b. 1937) and Novella Matveeva (b. 1934), popular public poets of the generation that includes Morits.

 

Translated by Daniel Weissbort        

 

  The poems "A Memory" and "Between Scylla and Charybdis" are from Modern Poetry in Translation New Series n.º 20, Edited by Daniel Weissbort, Guest Editor Valentina Polukhina, King's College, London, University of London, 2002 ISBN 0-9533824-8-6  

 

 

Я с гениями водку не пила

И близко их к себе не подпускала.
Я молодым поэтом не была,
Слух не лелеяла и взоры не ласкала.

На цыпочках не стоя ни пред кем,
Я не светилась, не дышала мглою
И свежестью не веяла совсем
На тех, кто промышляет похвалою.

И более того! Угрюмый взгляд
На многие пленительные вещи
Выталкивал меня из всех плеяд,
Из ряда - вон, чтоб не сказать подлеще.

И никакие в мире кружева
Не в силах были напустить тумана
И мглой мои окутать жернова
И замыслы бурлящего вулкана.

Так Бог помог мне в свиту не попасть
Ни к одному из патриархов Музы,
Не козырять его любовью всласть,
Не заключать хвалебные союзы,

Не стать добычей тьмы и пустоты
В засиженном поклонниками зале...
Живи на то, что скажешь только ты,
А не на то, что о тебе сказали!

1979

 

 

I never drank vodka with geniuses,

And didn’t let them get closer to me.

I wasn’t a young poet,

I didn’t foster ears and fondle eyes.

 

Not standing on tiptoe before anyone,

I didn’t shine, didn’t breath gloom,

And didn’t ever waft freshness

On those who trade in praise.

 

And more than that! A sullen view

Of many entrancing things

Pushed me out of all Pleiades,

Out of the ordinary run, to put it no more crudely.

 

And no lace fabrics in the world

Were strong enough to bring down mist

And wreathe my millstones in gloom

And the designs of my seething volcano.

 

Thus, God helped me no to join the suite

Of any of the patriarchs of the Muse,

Nor flaunt his love to my heart’s content,

Nor forge laudatory alliances,

 

Nor become the prey of darkness and emptiness

In a hall packed with admirers…

Live on what only you will say,

And not on what’s been said about you!

 

1979

 

from: Contemporary Russian Poetry, A Bilingual Anthology, Selected, with an Introduction, Translation, and Notes by Gerald S. Smith, Indiana University Press, Indianapolis, 1993 ISBN 0-253-20769-X

 
 

 

 

 

CORAZON*

 

Странствий темный лес,
жизней прежних луч,
позабытый сон,
из-под корня плеск,
кровеносный ключ...
У меня болит слово "соrazon".

Скоро из коры
брызнет сумрак, сок,
искра светляка,
звезды - шары,
звезды - песок,
звезды - капли молока.

Здешние дворы
ветер шевелит:
оливы, агавы, пинии...
Слово, которое так болит,
на лентах ветра -
извивы линии.

1992

 

*сердце, отвага, любовь, сострадание - многозначное слово (исп.).

 

Corazon

 

Dark forest of travels,

lightbeam of former lives,

forgotten dream,

from under the splash of root,

blood-spring…

the word I am

hurt by: corazon.

 

Quick from the bark

twilight spurts, sap,

a fire-fly spark,

sphere-starts,

sand-stars,

milk-drop stars.

 

Wind moves

the courtyards here:

olive trees, agaves, pines…

Word that hurts so much

on the ribbons of wind,

windings of lines.

 

* (Sp): heart, courage, love, compassion, a polysemantic word (author’s note).

1992

 

 

 

На мокрой бумаге
я тушью китайской
рисую слова,
где в снежном овраге
прозрачны и наги
живут дерева,

их птицы - на юге,
их листья - под снегом,
их ветви - во мгле.
Китайские слуги
согнулись, как дуги,
в мечтах о тепле.

Озябшие ноги
звенят на морозе.
Фонарик зари
трепещет в дороге,
в китайской тревоге,
пространства внутри,

где древние книги
светают в пещерах,
сияя, знобя,
в тишайшие миги,
на умственном сдвиге
ушедших в себя.

1991

 

On dampened paper

I sketch words

in Chinese ink,

where trees,

transparent and bare,

live in a snowy ravine,

 

their birds in the south,

their leaves under snow,

their branches in darkness.

Chinese servants

have arched over

dreaming of warmth.

 

Frozen feet

chime in the frost.

Lantern dawn

flickers on the road

in Chinese uneasiness,

inside spaces,

 

where ancient books shine

in caves, gleaming, freezing,

in the  most hushed moments

on the mental shift of

those who have

gone out into themselves.

 

1991

 
 

 

 

  Нагие ветви за окном туманным,
сугробы отливают синевой,
столетие кончается романом
Берлина сытого с голодною Москвой,
нам подают, как нищим под забором,
Европа нас боится, как чумы, -
трещат ее Гранины под напором
российских беженцев,
которых тьмы и тьмы.
От нашей мощи кровью моросило.
Владыки необъятных площадей -
мы самая дешевая рабсила,
и в ней - богатство деловых людей.
Все войны выиграли, всех завоевали,
теперь, с такой же яростью молясь,
мы будем деньги делать на привале
между резней и вдавленностью в грязь.
...Не высыпай из пепельниц окурки,
я научилась ими рисовать
наш дым отечества и разные фигурки,
в нем тающие, чтоб существовать.

1991

 

Bare branches through the misty window,

snow drifts shot with blue,

the century ends in a romance

of sated Berlin and hungry Moscow.

They give us handouts, beggars by the fence,

Europe fears us like the plague,

frontiers trembling under the pressure

of Russian refugees,

swarm upon swarm.

From our strength blood drizzles.

Masters of immense spaces,

we are cheapest slave labour,

making fortunes for businessmen.

We won all the wars, defeated everyone,

now, praying with the very same fervour,

we will make money on the halt

between slaughter and being pressed into filth.

… Don’t empty the ashtrays.

I’ve learnt how to use cigarette-ends

to sketch our smoke-filled homeland

and various minuscule figures,

melting into it, just to exist.

 

1991

 

 

 

Утро, свинцовые крыши,
фантазии нечем лжить.
Каждый не столько дышит,
сколько знает, как надо жить,
жать эту жуть в прибыток,
попробуй-ка тут не спять,
отчаянье хуже пыток -
нечем любить и спать.
Завидуют дети странам,
где жар - как в сковороде.
Бананам, хотя бы драным,
завидуют, всем, везде.
За их униженье нищее
нам самая малость - плеть.
Я уже ненавижу пищу
и на цены ее смотреть.
Дети уходят в прерии,
потому что мы все - дерьмо.
Присуждайте друг другу премии
за изысканное письмо.

1991

 

Morning, leaden roofs,

nothing to feed fantasies.

Each of us not so much breathes

as knows how to get by, to squeeze

profit out of this terror, just try

not to go nuts, despair is worse by

far than torture – nothing to be used

for love or to sleep.

Children covet countries

where the heat’s like in a frying-pan.

Bananas, even bruised

they covet, all, everywhere.

Their grovelling makes each scrap

a lash for us.

Already I hate food

and checking its prices.

Children go out into the wilderness,

because we’re all crap.

Give each other prizes

for your belles-lettres.

 

1991

 
 

 

 

  Воздух зеленый, север восточной весны,
солнечный ветер на скулах,
в гулах окраин, в игольчатой дреме сосны.

Много беременных, веки опухли, уста -
неги тяжелые дрожжи, -
в тряске и дрожи им
уступают места.

Белое зарево яблонь цветущих и груш
мимо окна пролетело...
Здесь превращают тела, лишенные душ,
в души, лишенные тела.

1992

 

Green air, the north of an eastern spring,

sun-bright wind on cheekbones,

in rumbles of the suburbs,

in the needle slumber of pine.

 

Many pregnant women, eyelids swollen, lips –

their heavy voluptuousness a leaven –

in shaking and trembling

places are yielded to them.

 

The white glow of apple-trees blooming, and pear-trees

flew past the window…

Here bodies, deprived of souls,

turn into souls, deprived of bodies.

 

1992

 

 

 

Туман развеялся, скопился свет в стекле,
пузырь из лужи вырос, тают горки.
Щекой, искрашенной в моркови и свекле,
пылает барышня, глаза - как две конфорки,
над ней колотится на дереве чулок,
надутый ветром. Юноши на сквере
склоняют барышню вступить в гражданский блок,
но вдруг трамвай распахивает двери,
глотает граждан, публику, толпу
и за углом скрывается. Ворона
взлетает на кирпичную трубу,
добыв на ужин два мясных талона.
Закат червонно-черный над Москвой
слоится, извивается. И вскоре
мы встретим ночь с блаженством и тоской
любовников на тонущем линкоре.

1991

 

Mist has dispersed, light collected in the glass,

a bubble formed on the puddle, little hills melt.

Cheeks painted with carrot and beetroot,

the young lady flames, eyes like two gas rings,

above where she stands a stocking whips a tree,

filled by the wind. Lads in the square

are persuading the young lady to come into the Civic Bloc,

but suddenly, the tram opens its doors wide,

swallows the citizens, public, crowd

flies up onto the chimney, having bagged

two meat coupons for its supper.

The dark red sunset over Moscow

stratifies, meanders. And soon

we greet night in bliss and boredom,

lovers on a sinking battleship.

 

1991

 
 

 

 

  Дева разбила кувшин, и вода истекает,
дети, рожденные девой, умножили скотство -
средство похабной свободы, чье подлое сходство
с чем-то возвышенным
в воздухе пьяном икает,
девью печаль на всеобщее сдав обожанье,
на обнаженье, дрожанье, бежанье прозрачной,
струйчатой...
Дети ее сочетаются похотью брачной
с нефтью, могучее нефтепродуктов рожанье,
и среди прочих еще образуется голод
странствий в далекое, хрупкое, из каталога, -
ландыши там продают, и, поскольку расколот
девий кувшин, покупают ей ландышей много.

1991

 

The maid broke the jug, and water spill out,

children, born of the maid, magnified brutishness –

the means of bawdy freedom, whose low resemblance

to something sublime

hiccups in the drunken air,

having handed the maid’s sorrow over to general adoration,

to baring, to trembling, the coursing of the transparent,

the streamlike…

Her children combine in marital lust

with oil, a massive birth of petroleum products,

and among those other the hunger still is formed

for travel to far-off places, dreamy, out of a catalogue –

there they sell lily-of-the-valley and insofar as

the maid’s jug is smashed, they buy her lots (of lily-of-the valley).

 

1991

 

 

 

У него цыганская гитара,
у него красавица девчонка,
- ох, напева пьяненькая тара
наподобье с краником бочонка!

Виноградник вьется синеглазый,
что-то лисье в скулах этой чащи,
- сколько ты под юбку ей ни лазай,
все равно - чем медленней, тем слаще.

Листья пыльны, ветер любопытен,
а на гроздьях кожица туманна, -
ты попробуй песню эту вытянь,
чтоб струна не дрогнула жеманно,

чтоб волна катилась, на извивах
заплетая те еще словечки -
не для робких и не для брезгливых,
а для жизней, тающих, как свечки.

1991

 

He has a gypsy guitar,

he has a beautiful girl,

oh, the song’s drunken wrapping

is like a small cask’s tapping.

 

The blue-eyed vineyard twists

onto the thicket’s cheekbones something foxy:

however much you climb up under her skirts

it’s the same – the more slowly, the more sweetly.

 

The wind is curious, the leaves are dusty,

the skin on the bunches of grapes is musty,

just you try to draw out this song,

so the string does not sob and twang,

 

so roll the wave, still plaiting

those little words on windings of melody –

not for the timid, or for the finicky,

but for the lives, which like candles are melting.

 

1991

 

 

 

 

  Скоро в Москве несчастной уцелеют одни депутаты,
им воздвигнут за это палаты, виллы и бизнес-сити.
Боже их упаси
возвращаться в провинцию, из которой они изъяты,
чтобы речи произносити, в ступе воду месити.
Раз в пятилетку или в четыре года
уже за других голосами в урну пойдут голосите.
Скоро в Москве останутся одни посланцы народа
и народа штук двести-триста, чтоб то да сё выносите.
Нельзя ничего раскачивать, плавая в этом сите.
Главный цензор Кавказа Черкизов журналистам дает пососати
орган его информации, - осторожно, не откусите,
он и сам ведь охоч пописати.
Конвоируя пыль при пассате,
можно ли не рехнуться - такая идет засыпка?..
От нас улетают дети - куда им себя тут дети?
Искусство, великолепное
как золотая рыбка,
ушло в анекдот, рассказанный в коммерческом туалете.

1992

 

 

 

 

Soon in unfortunate Moscow only Deputies will survive,

for whom they will build chambers, villas and biznes-parks.

God forbid that they

return to the provinces, from which they have been excised

to deliver speeches and to mix water in a mortar.

Once in a five-year period or four,

already they’ll go to wail for others with votes

            in the voting booth.

Soon in Moscow only the Envoys of the People will remain

and two or three hundred items of the people left, so as to

            endure this and that.

One mustn’t rock anything, floating in this sieve.

Chief Censor of the Caucasus, Cherkizov, gives journalists

the organ of his information to suck . careful, do not bite off too much,

he himself’s got a yen to spill ink?

Escorting the dust when there’s a trade wind,

how is it possible not to go mad – such a cover-up going on?...

The children are flying from us – what should they to with themselves?

Magnificent art

like a golden fish

has gone off into a joke told in a pay-toilet

 

1992

 
 

 

 

Мы будем жить, немного погодя...
Переплывем сначала эту реку,
потом - сквозь лес и далее везде,
в упор не видя, мимо проходя,
заглядывая в каждую прореху,
не находя ни в пище, ни в воде, -
шуршащие от ветра и дождя,
с песком в сандалиях, исходивших Мекку,
за тем холмом, где в желтой борозде
пылится куст, как мумия гудя,
и ночью видно пьяную комету,
и комнату, и то мгновенье, где
мы будем жить, немного погодя.

1991

 

We will begin to live, a little bit later…

First we will cross the river,

then through the forest and on, everywhere,

not seeing what’s in our sights, passing on,

glancing into each gap,

in food and water not finding…

rustling from wind and rain,

with sand in sandals that have tramped over Mecca,

over that hill where in an ochre furrow

a bush grows dusty, like a mummy humming,

and at night a drunken comet is seen

and the room and the moment where

we will begin to live, a little bit later. 

 

1991

 
 

 

 

  Камни морские в стеклянной чаше
лежат под широкой водой.
Для человечьего глаза краше
всё, что на дне и прозрачной средой
залито... Мы их собрали за лето,
ныряя за каждым во сне.
А на вокзале-то, на вокзале-то
было - как на войне,
грузили обмороки, корзины,
раздавленный тёк под ногами плод.
Эта жизнь была из такой резины,
которая лопнула через год.

1992

 

Sea pebbles in a crystal basin

lie under broad waters. To the

human eye all is lovelier

lying on the bottom, flooded

in a transparent medium…

We gathered them through the summer,

diving for each one in our sleep.

And at that station, that station

it was – as in the war – we loaded fainting fits,

baskets; smashed fruit flowed under foot.

This was life made of such rubber

that within a year it had split.

 

1992

 

 

Роща звенит за окнами,
словно листва стеклянна.
Музыка одиночества.
Молчанья прозрачный звук.
Осень плывет волокнами
утреннего тумана
над памятниками зодчества
ласточек и разлук.

Струится рука воды,
холодная, серебристая,
рука ее, протекающая
по моему лицу,
пока облаков гряды
ласточкой перелистывая,
каплет рассвет, пока еще -
перышком по крыльцу.

Что остается после
памяти?.. Вся прилежность
воспоминаний - лжива,
чем подробнее -
тем мертвей.
Но что остается возле
Божьего страха?..
Нежность?
Узкий клинок вложило
утро в просвет ветвей.

1991

 

Outside, the grove chimes,

as if the leaves were glass.

Music of solitude.

Transparent noise of silence.

Autumn floats in strands

of morning mist

above the gargoyle

swallows and farewells.

 

Fingers of water stream

cold, silvery,

flowing

over my face,

for now just glancing through

banks of clouds like a swallow,

drips the dawn, for now –

like a feather along the porch.

 

What remains besides

remembrance?... All diligent

memory is false:

the more detailed,

the deader.

But what remains beside

the fear of God?

Tenderness?

Into the opening between branches,

morning slipped its stiletto.

 

1991

 

 
 
  The last twelve poems were translated by Daniel Weissbort and Leona Medlin and are from Modern Poetry in Translation New Series n.º 10, Winter 1996,  Edited by Daniel Weissbort, published by King's College, London, University of London, 1996 ISSN 0-969-3572  

 

 

ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ О БОЛЕЗНИ МОЕЙ МАТЕРИ

Полночный холод кислорода”

ПАМЯТИ ФРАНСУА РАБЛЕ

“В серебряном столбе”

И колокол в дупле часовенки пустой,”

 

You can read these poems, here