Ольга Александровна Седакова

Olga Sedakova










Sant' Alessio, Roma

Памяти поэта



Семь стихотворений   2










Fifth Stanzas

Mountain Ode

In the Liquor Store

Lo Specchio


Sant' Alessio, Roma

In Memory of a Poet


Old Women

Seven Poems, 2


Le Néant

The Figure of a Woman

Mistress and Servant

The Grasshopper and the Cricket

Nor for the Sacred Legends of ......

Child playing







Born in 1949 into the family of a military engineer in Moscow, Sedakova was educated at Moscow University, where she also completed a postgraduate dissertation on death rites amongst the Eastern Slavs. She still lives in Moscow, where she now lectures at the Gorky Institute of Literature. Her first collection of verse, Vrata, okna, arki, was published in Paris in 1987. Sedakova's work has been acclaimed at home and abroad, but, like Elena Shvarts, she has only recently begun to be published freely in Russia. Sedakova is the author of academic articles and essays as well as poetry; she has translated into Russian many major Westem poets, including Horace, Verlaine, Rilke, and Claudel.


From Anthology of Russian Women’s Writing, 1777-1992, edited by Catriona Kelly, Oxford University Press, 1994






Articles in Russian


Poems in Russian

  O O O O O

Other languages







Волга, 1984, 6; 1991, 10 & 12; 1992, 7

Дружба народов, 1988, 10 & 1992, 9; 1993, 11

Вестник новой литературы, 1990;

Laterna Magica, Новый мир, 1990, 5;

Врата, окна, арки: избранные стихотворения. Париж, 1986.

Китайское путешествие. М., 1990.

Потому что все мы были. Стихи. «Новый мир», 1990, № 5.

Путешествие волхвов. Стихи. «Знамя», 1991, № 6.

Знамя, 1991, 6; 1992, 8

Из книги «Дикий шиповник». Стихи. «Знамя», 1992, № 8.

Из «Стансов в манере Александра Попа». Стихи. «Дружба народов», 1992, № 9.

Лицо сновиденья, смущенья, дождя... Стихи. «Дружба народов», 1993, № 11.

Шелк времени. Киль, 1994.

Стихи. М., 1994.

The Silk of Time, 1994

Дикий шиповник (на рус. и на англ. яз.) Лондон, 1997.

Старые песни (на рус. и на иврите). Иерусалим, 1997.

The Wild Rose, 1998

Стихи. М., 2001

 Путешествие волхвов. Избранное, 2001

The Poetry of Perestroika;

Third Wave

Contemporary Russian Poetry

An Anthology of Russian Women Writing

Crossing Centuries, Russian Women Writers

In the Grip of Strange Thoughts



Избранные стихи (Пол Клодел) М., 1992.

Избранные стихотворения (Эзра Паунд). М., 1992.



              DE ARTE POETICA
   Большая   вещь - сама себе приют. 
   Глубокий скит или широкий пруд, 
   таинственная рыба в глубине 
   и праведник, о невечернем дне 
   читающий урочные Часы. 
   Она сама - сосуд своей красы.
   Как в раковине ходит океан -
   сердечный клапан времени, капкан 
   на мягких лапах, чудище в мешке, 
   сокровище в снотворном порошке -
   так в разум мой, в его скрипучий дом 
   она идет с волшебным фонарем...
   Не правда ли, минувшая строфа 
   как будто перегружена? Лафа 
   тому, кто наяву бывал влеком 
   всех образов сребристым косяком, 
   несущим нас на острых плавниках 
   туда, где мы и все, что с нами, - прах.
Я только в скобках замечаю: свет -
достаточно таинственный предмет, 
чтоб говорить Бог ведает о чем, 
чтоб речь, как пыль, пронзенная лучом, 
крутилась мелко, путано, едва... 
Но значила - прозрачность вещества.
Большая вещь - сама себе приют. 
Там скачут звери и птенцы клюют 
свой музыкальный корм. Но по пятам 
за днем приходит ночь. И тот, кто там, 
откладывает труд: он видит рост 
магнитящих и слезотворных звезд.
И странно: как состарились глаза! 
им видно то, чего глядеть нельзя, 
и прочее не видно. Так из рук, 
бывает, чашка выпадет. Мой друг, 
что мы как жизнь хранили, пропадет-
и незнакомое звездой взойдет...
Поэзия, мне кажется, для всех 
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мед, 
колодец и небесный ледоход, -
и хоть на миг, а видит мирянин 
свой ветхий век, как шорох вешних льдин...
- О, это все: и что я пропадал, 
и что мой разум ныл и голодал, 
как мышь  в холодном погребе, болел, 
что никого никто не пожалел -
все двинулось, от счастья очумев,    
как «все пройдет», горациев припев...
Минуту, жизнь, зачем тебе спешить? 
Еще успеешь ты мне рот зашить 
железной ниткой. Смилуйся, позволь 
раз или два испробовать пароль: 
«Большая вещь - сама себе приют», 
она споет, когда нас отпоют -
 и, говорят, прекрасней. Но теперь 
 полуденной красы ночная дверь 
 раскрыта настежь; глубоко в горах 
 огонь созвездий, ангел и монах, 
 при собственной свече из глубины 
 вычитывает образы вины...
Большая вещь - утрата из утрат. 
Скажу ли? взгляд в медиоланский сад: 
приструнен слух; на опытных струнах 
играет страх; одушевленный прах, 
как бабочка, глядит свою свечу: 
- Я не хочу быть тем, что я хочу! -
И будущее катится с трудом 
в огромный дом. секретный водоем...



Fifth Stanzas



A great thing is a refuge for herself,

a broad deep pond or Trappist's far-off cell,

a mythic fish that swims the hidden depths,

a righteous man, reading his Book of Hours

concerning the day that has no evening;

a vessel holding her own beauty in.



And as the ocean swims inside a shell-

a valve in the heart of time, a trap as well,

walking on velvet paws, a marvel in a bag,

a treasure hidden in a sleeping draught,

so in my mind, inside this creaking house,

she goes, and holds her magic lantern up...



But tell me, don 't you think the verse above

is crammed too full? All right, it's well enough

for one who feels the pull, outside his dreams,

of images aslant wit~ silvery gleams,

carrying us on pointed fins to where

we and all we have known are dust, no more.



The light (for let me note in brackets this)

is something we could call a mystery ,

speaking at will of God knows what,

whilst speech, like a sunbeam's dancing motes,

spins slowly as the eddied fragments spin,

but means-the transparency of things.



A great thing is a refuge for herself,

a place where beasts can leap and the birds peck

music for food. But panting on the heels

of day comes night. And he who sees it fall

puts down his work, so soon as the stars appear

with their magnetic pull, and ready tears.



It's odd how old one's eyes have got!

for they see only what they can't,

and nothing else. Even so from one's hands,

sometimes, a cup may fall. My friends!

what we have kept, like life, will slide away,

and a star we cannot know rise in the sky.



Poems, it seems to me, are grown for all,

as Serbian nut-trees grow along the walls

of monasteries, that keep a scoop of honey,

a well, with stars floating like icé in springtime,

so for a moment someone in the world

sees fragile life, like the spring stars that whirl:



-O, that is all: I knew that I was doomed,

and that my reason cried for lack of food;

trapped like a mouse in chilly vaults, it pined;

I knew no one felt pity for a friend-

all is in flight, and all is drunk on joy,

for 'things must pass', as Horace used to say...



Why hurry, life, why chivvy on the hour?

You'll soon have time to sew my mouth right up,

stitching with iron threads. So humour me,

deign, then, to give my sententia a try:

A great thing is a refuge for herself':

she sings when singing us to rest,



-they say, most beautifully. Now

at noontide, beauty's night-time door

is open wide, and high up in the hills

the constellatory fire, both monk and angel,

reads by the light of its own candle-ends

the exemplary lives of guilty men.



A great thing is a loss to end all loss:

a Mediolanian glimpse of paradise;

its hearing is attuned; on the tuned string

fear strums away; dust is an animate thing,

and like a flame-tugged butterfly, it cries,

I will not be the thing that I will be!'



The future rolls into the spacious house,

the secret cistern, forcing its way at last...




Translation from Anthology of Russian Women’s Writing, 1777-1992, edited by Catriona Kelly, Oxford University Press, 1994







Милый мой, сама не знаю:
к чему такое бывает? -
зеркальце вьется рядом
величиной с чечевицу
или как зерно просяное.
А что в нем горит и мнится,
смотрит, видится, сгорает -
лучше совсем не видеть!
Жизнь ведь - небольшая вещица:
вся, бывает, соберется
на мизинце, на конце ресницы, -
а смерть кругом нее, как море.




Mio caro, io stessa non so:

a cosa porta tutto ciò?

Accanto un piccolo specchio serpeggia

della grandezza d’una lenticchia   

o d’un chicco di miglio.

E ciò che in esso arde e pare,   

ciò che guarda, appare, brucia -

è meglio non vederlo affatto:

Ma la vita è una piccola cosa,

a volte sta tutta su un mignolo, o sull’orlo d’una ciglia -

e la morte, tutt’attorno, come un mare.


Traduzione di Maria Cicognani Wolkonsky          





These poems here            



                    В. Котову
Отец, изъеденный похмельем,
стучал стеклом и серебром.
Другие пьяницы шумели
и пахли мертвым табаком,
Подвал напоминал ущелье,
откуда небо кажется стеклом.
Ребенок в пурпурной каталке,
в багряных язвах аллергии
сидел, как чучело страданья,
текущего через другие
бессмысленные воды...
Предметы плавали, не достигая дна
расплавленных и слабых глаз-
А там, на дне, труба гудела
и ветер выл. Он был
Больной Король,
хозяин зданья,
где раз в тысячелетие и реже
под музыки нездешнее бряцанье
за святотатственным Копьем
несут болезненную Чашу.
Где плоть, как разум, изнывает.
Зачем, зачем? - труба взывает
из глаз его полузакрытых -
зачем, доколе будет смерть лакать
живую кровь? зачем несправедливость
мне сердце обвивает, как питон?
Я не Геракл, я сам, как сон.
И сам из-под пяты взвиваюсь,
над язвами Земли Святой
безумным терном обвиваюсь,
когда неслышными шагами
под музыку, идущую кругами,
за святотатственным Копьем
несут болезненную Чашу -
и, погибая, сердце паше
мы сами, словно оцет, пьем!
Зачем, зачем! - труба взывает -
мне жизнь, как печень, разрывают
доколе мне в скале гореть?
доколе будет смерть гудеть
и с искрами свистеть, взлетая,
земля от крови золотая?
и все, что было, будет впредь...





In the Liquor Store

to V. Kotov     



A father weathered by hangovers,

jangled coins and empty bottles.

The other drunkards were noisy

and reeked with tobacco’s smell of death.

The cellar was like a gorge

from which the sky looked like glass.


In a purple stroller a child

in a red rash,

sat there like a straw-man of suffering,

flowing through other

meaningless waters…


Things floated without reaching the bottom

of molten and weakened eyes.

And there, on the bottom, a tuba blared,

the wind howled. He was

the ailing King,

the owner of the building,

where once every millennium or less often,

to the otherworldly music’s jangling,

following the blasphemous Spear,

the Cup of pain is carried in.

Where flesh, like reason, suffers.


Why, why? – the tuba calls

from his half-closed eyes –

why, as long as death continues to lap

living blood? why does injustice

coil around my heart like a python?


I’m not Hercules, I’m like a dream myself.

I soar up, from under the heel,

over the sores of the Holy Land,

I coil as though I were mad thorns,


when, with silent steps,

to the circling music,

following the blasphemous Spear,

the Cup of pain is carried in –


and perishing, we drink our heart,

as if it were vinegar!


Why, why!  - the tube calls –

is my life, like his liver, being ripped apart?

for how long am I to burn inside the mountain?

for how long will death howl,

and the earth wheeze in sparks,

flying up golden, from the blood?

and all that was will be again…


Translated by Slava I. Yastremski and Michael Naydan


From the book Gates, Windows, Arches, 1979-1983





This poem from the book “Poems and Elegies”, by Olga Sedakova, Compiled, Introduced and Annotated by Slava I.Yastremski, Bucknell University Press, Lewisburg, USA, 2003  ISBN 0-8387-5558-5










  Посвящается Папе Иоанну Павлу II


– Дождь идет,

а говорят, что Бога нет! –

говорила старуха из наших мест,

няня Варя.

Те, кто говорили, что Бога нет,

ставят теперь свечи,

заказывают молебны.

остерегаются иноверных.

Няня Варя лежит на кладбище,

а дождь идет,

великий, обильный, неоглядный,

идет, идет,

ни к кому не стучится.







To His Holiness John Paul II          

"It's raining,

and still people say there's no God!"

So Granny Varya,

an old woman from round us, would say.


Now the people who said there was no God

are lighting candles in churches,

ordering masses for the dead,

shunning those of other faiths.


Granny Varya lies in her grave,

and the rain pours on,

immense, abundant, relentless,

on and on,

aiming at no-one in particular.


Translation by Catriona Kelly            




1st July 1998: Receiving the Vatican Prize for Literature






Римские ласточки

ласточки Авентина

когда вы летите

крепко зажмурившись


(о как давно я знаю,

что все, что летит, ослепло

и поэтому птицы говорят: Господи!

как человек не может)


когда вы летите

неизвестно куда неизвестно откуда

мимо апельсиновых веток и пиний...


беглец возвращается в родительский дом

в старый и глубокий, как вода в колодце.


Нет, не все пропадет

не все исчезнет.

Эта никчемность

эта никому-не-нужность


чего не узнают родная мать и невеста

это не исчезает.


Как хорошо наконец.

Как хорошо, что все

чего так хотят, так просят

за что отдают

самое дорогое –


что все это, оказывается, совсем не нужно.


Не узнали – да и кто узнает?

Что осталось-то?

язвы да кости


Кости сухие, как в долине Иосафата










Sant' Alessio, Roma


Roman swallows

swallows of the Aventina,

you fly here and there,

eyelids tightly furled


in a scowl. For ages I've known

that all creatures with wings are blind,

and that's why birds cry, 'O Lord!'

in a more human voice than ours.


You fly here and there,

who knows where from, where to,

where to, where from, who knows,

past the branches of orange and stone-pine…

The fugitive returns to his parents' house

like water to a deep old well.


No, not everything is lost,

not everything vanishes.

That, "what's the use of it?"

That, " oh what does it matter?"

That something even a mother, a wife

will never find out - that won't disappear.

How good to know, in the end,

how good it is, that everything

people want, people beg for,

everything they'd give their all for

turns out not to matter at all.


So no-one recognised it? How could they?

After all, what does last?

Nothing but putrefying flesh and bones,

bones bleached dry , as in the valley of Jehoshaphat.



Note: ”valley of Jehoshaphat”: Also known as the valley of Kidron, to the East of the Jerusalem Heights, and used as a burial ground since ancient times. It is mentioned in Jeremiah 31, 40 as the “valley of the dead bodies, and of the ashes”; in Orthodox tradition, it is the valley where the Last Judgement will begin, as anticipated in Prophet Ezekiel's vision of divine doom, read during the vigil for Easter Saturday.


Translation by Catriona Kelly            





Памяти поэта

Главное — величие замысла, как говорит Иосиф.

Из письма А. Ахматовой





Уставившись в небо,

в пустые черты

в прямую, как скрепа,

лазурь слепоты,

как взгляд берет внутрь,

в свой взвившийся дым

скарб, выморок, утварь,

все, что перед ним, –
                          как лоно лагуны,

                          звук, запах и вид

                          загробные струны

                          сестер Пиерид

                          вбирают, вникая

                          в молчанье певца

                          у края

                          изгнанья, за краем конца –




так мертвый уносит,

захлопнув свой том,

ту позднюю осень

с названьем “при нем”,

ту башню, ту арку,

тот дивный проем,

ту площадь Сан Марко,

где шли мы втроем.




Не друг, не попутчик

(не брат? не собрат?),

в бряцанье созвучий

родной звукоряд


как тот,

кто решил наперед,

что жизнь

не заманит

и смерть

не собьет, –
                               как руль

                               корабельщик, как конный – бразды,

                               как путники


                               земли и звезды:
                    все мимо, все меньше:

                    молельня, базар...

                    Звук –странная вещь: Ме-

                    льхиор. Балтазар.

                    Заставы. Нагорья.

                    Секретный союз,

                    звук – странное горе:

                    служение Муз.


                    Чего же искал он,

                    дух, бросивший всех:

                    рог, верящий в Карла?

                    Дым, ищущий: вверх!





О да, мы рождались

в пространствах других,

где древняя жалость,

не видя живых,

                   с крылом перебитым –

                   к таким, как сама

                   (не Дева Обида:

                   безродная тьма) –

                             к забытым,


                             к незашто убитым,

                             к сведенным с ума...
     Смерть – нерусское слово.

                        Как там Пауль писал?

                        Смерть – немецкое слово,

                        но русское слово – тюрьма:

                        от моря до моря,

                        от света до света,

                        от суда до клейма.





Гребец на галере,

кощей на цепи,

этапник в безмерной,

безмерной степи

тоску свою вложат

в то, жгущее всех:


здесь невозможно

без этого: вверх!


сглотнув наше вечное “Нет!”,

котел твой и нож твой,

Позор – людоед.





Как дверца,

открытая птице лесной,

как сердце,

враждебное тяге земной, -

от всех гравитаций

отвязанный плот.

Кто сможет остаться,

как он поплывет?




То дым не пожарищ,

не горных атак,

не сел, выдыхающих

душу во мрак,

не тленья,

не гари, не огненных мук,

дым – вечер моленья,

он, как Шива, сторук.




  Вначале шатаясь

на ватных ногах,

клубясь, утыкаясь,

петляя в кустах –


и над всею потравой,

на долинами слез

– О Господи, слава

Тебе – занялось! –

он встает на колени,

словно сердце царей,

дым благословенный

земных алтарей.




  ...Вечернее море,

отрада Сафо,

звезда за звездою,

строфа за строфой...

Там больше не вспомнят,

кто умер, кто жив.

Усталый наемник,

волов отрешив...


Что чище того,

что сгорело дотла?

что бездне нет дна и

звездам нет числа...




  Как дети играют:

“Чур, первую мне!”

у края

созданья, в заочной стране –


забвения мак,

поминания мед

кто первый уйдет,

пусть с собой и берет –


туда, где, как сестры,

встречает прибой,

где небо, где остров,

где: Спи, дорогой!


Как сразу же услышит читатель, образцом стиха для этой вещи стало ахматовское «Путем всея земли»; услышит он и цветаевские обороты. Мне хотелось, чтобы две эти российские Музы участвовали в посвященных памяти Бродского стихах. Сам Бродский в стихах на смерть Элиота взял образцом оденовское «На смерть Йейтса» (Прим. автора).






In Memory of a Poet


It's grandeur of design that matters, as Joseph puts it. (From a letter by Akhmatova)




As the glaze takes into

its upswirling reek

goods, chattels, things unclaimed,

and all before it,

staring into the blue,

into empty features

into the straitened, clamped

azure of blindness, - 

as the sepulchral sting

of the Pierides

absorbs the lap of the lagoon,

sight, sound and aroma,

while trying to fathom

the muteness of the singer

on the edge of

exile, beyond the edge of the end –




Just so, closing his book

the dead one bears off

those last days of autumn

whose name is "with him" ,

that tower, that arch,

that wonderful porch,

that square of St Mark,

where the three of us walked.




Neither friend nor companion

(nor brother? nor other?)

in the jangle of harmonies

of his own melody

holding fast,

like one

who's already resolved

that life

won't beguile

and death

in will not daunt, -

as the wheel

to the helmsman,

as rain to the rider,

as a nook

of earth,

as stars are to travellers:

all passes, all wanes:

Sound is a strange thing: Me-

lchior. Balthazar.

Turnpikes. Uplands.

A cryptic connection,

sound's a strange grief:

it is serving the Muses. 


What was it he sought,

that all-forsaking soul:

the horn that trusted Charlemagne?

Smoke, searching: higher!



O, yes, we were hatched

in other fields

with broken backs

and blind to the living,

under old-style compassion

for such as ourselves

(not the Virgin of Shame:

a the dark lumbering mass) -

the forgotten,

and downtrodden.

those murdered for nothing,

or driven beyond the point of madness ...

death is no Russian world.

How did Paul put it?

Death is a German world

But prison has a Russian accent.




The slave in his galley,

the ogre in chains,

the convict in infinite,

infinite steppe

their longing consign

to the all-burning fire:


things are unbearable

without it: higher!

Or else

that cannibal shame will dine out

on our endless negations,

your knife and your pot.



Like an open cage

to a woodland bird,

like a heart,

ill-disposed to the pu1l of the earth –

like a raft unfettered

by gravity's robe.

And who'1l remain fixed

when he is afloat?




This smoke' s not from bonfires,

nor mountain assaults

nor hamlets exhaling

their souls in the gloom,

nor smouldering,

cinders, nor torments by fire,

a hundred-armed Shiva.




It staggers at first

its feet thickly wrapped,

it puffs, and it clings and it hides

in the bushes -


and above the destruction

the valleys of tears

O, thanks be to God

-for it kindles at last!

it rises and kneels

like the heart of kings,

the blessed smoke

of earthly altars.




...The sea at evening,

Sappho's delight,

star after star,

verse after verse. ..

They no longer recall there

who' s living, who' s not.

The hireling' s exhausted

the oxen unyoked ...


What is purer than that

which has burned into nothing?

This: the stars have no number

the vault has no bottom ...




Like children playing:

'It's my turn first!'

on the edge

of the universe, in a land out of sight –


Oblivion's poppy,

memorial honey,

the one who goes first

let him take these alone –


to a place where the surf

offers sisters welcome,

where there’s sky and an island

and "sleep, my dear”!




Author's note: As the reader will immediately note, this piece is modelled on Akhmatova' s 'Through all of Earth' ; Tsvetaeva's devices are also discernible. I wanted these two Russian muses to participate in verse edicated to Brodsky. Brodsky himself, in his verses on the death of Eliot, took Auden's 'In Memory of W .B. Yeats' as his model.


Translation by Robert Reid   








Professor Donald Nicholl, 'Rostherne',
Common Lane, Cheshire


Здесь, где Вы так и не побывали, Доналд,
в этой стране,
которую Вы так любили
и от которой у нас
ноет уже не сердце, а что-то попроще,
в нашей невыносимой стране
вспоминаю Ваш дом
на Общей Лужайке
простой и достойный дом рабочего человека
и Дороти с чаем на подносе
светлую Вашу кончину.


Святая Русь, Вы говорили,
Китежский град
где Преподобный делит хлеб с медведем
где пасхальный Серафим
говорит: Здравствуй, радость моя!
и от его улыбки
загорается звёздами дневное небо
где каторжные молятся за своих конвойных...


Теперь, быть может, они Вас встречают, Доналд:
Как же они не встретят того, кто так им поверил,
Серафим и Преподобный и те, с Колымы и Магадана,
чьи имена неизвестны и чьи лица
как Вы говорили
сложатся в лик Святого Духа.


сердце моё жестоко
как земля, по которой прокатили тяжёлые танки
если что на такой взойдёт, то не скоро
лет через двести.


Ваши слова
о том
что всё устремляется к неотвратимому миру
как река к океану
что всё
изменится и простится
впадая в общую неизмеримую воду
в бездну милосердия
о которой мы знаем –


Ваши слова не проникнут в него глубоко.
Убитой земле
нечем принять и выхаживать семя.


Вот некрасивое страданье,
о котором Вы спрашивали меня
с прямотой человека, привыкшего молиться.
Не зло, не обида, Доналд,
это всё довольно легко проходит...


Но здесь
нашей поздней ненастной осенью
исполненной жалости и согласья,
безумной жалости и безумного согласья,
я вспоминаю Вас
и на другом языке Вашим голосом произносимое слышу
о пасхальном Серафиме
и Преподобном и его медведе
о соловецкой молитве
о шумящей как северное море
бездне милосердия.









To Professor Donald Nicholl, 'Rostherne',

Common Lane, Cheshire


Here, in this country , Donald,

that you so loved, and never visited,

in this country that makes us sick

at heart or somewhere more fundamental,

in this unbearable country ,

I remember your house

standing by its English common,

the plain, dignified house of someone steeped in work, 

and Dorothy bringing tea on a tray,

and your radiant death.


Holy Russia was what you talked about:

the drowned city of Kitezh,

where Saint Sergius shares his bread with a bear,

where at Easter the blessed Serafim

says, Good morning my delight,

where his smile lights stars in the noon sky,

where prisoners pray for their guards.


Maybe now they’ll come to greet you, Donald.

They must do, when you believed in them so.

Blessed Serafim, Saint Sergius, the multitudes from Mogadán and Kolymá,

Without number or name, those whose faces,

as you said, would fuse into one,

the face of the Holy Spirit.


But, Donald, my heart is as hard

as earth scarred by the passing of tanks.

If anything grows there, it'll take years –

centuries, two centuries at least.


Your words about how

everything passes into a single inexorable whole

like waters into the sea,

how everything will be changed, forgiven,

flowing into one immeasurable ocean,

the infinite depths of mercy

whose existence we sense –


your words won't sink deep.

This exterminated soil

can't sustain the growth of stray seeds.

It' s suffering of that ugly kind

you asked about with the persistence

of someone used to talking to God.

It' s not anger or affront, Donald:

that passes quite quickly.


But now,

in this late wet autumn

full of misery and reconciliation,

irrational misery , irrational reconciliation,

I remember you

and your voice talking in another language

about the blessed Serafim greeting Easter,

about St Sergius and his bear,

about the prayers said in Solovkí camp,

about the infinite depths of mercy

resounding like the Northem seas.



Note: Donald Nicholl (1923-1997): Catholic layman and theologian, whose works include Holiness, The Testing of Hearts, The Beatitude of Truth, and, of  special relevance here, Triumphs of the Spirit in Russia.


Translation by Catriona Kelly            




The last 4 poems from Modern Poetry in Translation New Series n.º 20, Edited by Daniel Weissbort, Guest Editor Valentina Polukhina, King's College, London, University of London, 2002 ISBN 0-9533824-8-6




Как старый терпеливый художник,
я люблю разглядывать лица
набожных и злых старушек:
смертные их губы
и бессмертную силу,
которая им губы сжала.
(будто сидит там ангел,
столбцами складывает деньги:
пятаки и легкие копейки...
Кыш! - говорит он детям.
птицам и попрошайкам -
кыш, говорит, отойдите:
не видите, что я занят?)
Гляжу - и в уме рисую:
как себя перед зеркалом темным.
Old Women
Like an old patient artist,
I like to look long at the faces
of pious and nasty old women:
their mortal lips
and the immortal power
that has drawn those lips together,
(as if an angel were sitting there
and setting our money in piles,
five-kopek coins, lightweight one-kopeks…
“Shoo!” he says to children,
birds and beggars,
“Shoo,” he says, “Go away;
can’t you see what I’m doing?”)
I look, and sketch in my mind:
like, as it were, myself before a dark mirror.





Семь стихотворений   2


Ни морем, ни древом, ни крепкой звездой,
ни ночью глубокой, ни днем превеликим -
ничем не утешится разум земной,
но только любовью отца и владыки.
Ты, слово мое, как сады в глубине,
ты, слава моя, как сады и ограды,
как может больной поклониться земле -
тому, чего нет, чего больше не надо.

Seven Poems, 2


Not by sea, nor by tree, nor by powerful star,

nor by depth of night, nor by greatest of day –

Not by anything will earthly reason be consoled,

but only by the love of the father and master.


You, my word, like gardens in the deep,

you, my fame, like gardens and fences –

as a sick man can bow to the earth –

to that which is not, which is no longer needed.






Поэт есть тот, кто хочет то, что все
хотят хотеть. Как белка в колесе,
он крутит свой вообразимый рок.
Но слог его, высокий, как порог,
выводит с освещенного крыльца
в каком-то Заполярье без конца,
где все стрекочет с острия копья
кузнечиком в траве небытия.
И если мы туда скосим глаза,
то самый звук случаен, как слеза.



The poet is he who wants that which everyone

wants to want. Like a squirrel in a wheel,

he spins his imaginable destiny.

But his style, high as a threshold,

leads away from the illuminated porch

into some trans-polar region without end,

where he keeps chirring from a spear’s point

like a grasshopper in the grass of non-existence.


And if we glance sideways in that direction,

the sound itself is arbitrary as a teardrop.







The last 3 poems from: Contemporary Russian Poetry, A Bilingual Anthology, Selected, with an Introduction, Translation, and Notes by Gerald S. Smith, Indiana University Press, Indianapolis, 1993 ISBN 0-253-20769-X









совершенно немощная,

как ничто,

которого не касались творящие руки,

руки надежды,

на чей магнит


поднимается росток из черной пашни,

поднимается четверодневный Лазарь

перевязанный по рукам и ногам

в своем сударе загробном

в сударе мертвее смерти:



совершенное ничто,

душа моя! молчи,

пока тебя это не коснулось.


        LE NÉANT



parfaitement faible

comme du néant

que n’ont pas encore effleuré les mains créatrices

les mains de l’espoir

dont l’aimant


soulève la jeune pousse hors du noir sillon,

relève Lazare au quatrième jour,

bras et jambes bandés

dans ses linges mortuaires,

son suaire plus mort que la mort :

du néant

du néant parfait.

Mon âme ! Tais-toi

tant que cela ne t’a pas effleurée.


                        Traduction de Marie-Noëlle Pane


  De: Poètes russes d’aujourd’hui, anthologie bilingue, Préface de Konstantin Kedrov, Postface de Boris Lejeune, La Différence, Paris, 2005, ISBN 2-7291-1542-0  




Нине Брагинской,
проникновенно изучившей этот предмет




в широком большом покрывале
стоит она. Кажется, тополь
рядом с ней.
Это кажется. Тополя нет.
Да она бы сама охотно в него превратилась
по примеру преданья –
лишь бы не слушать:
– Что ты там видишь?
– Что я вижу, безумные люди?
Я вижу открытое море. Легко догадаться.
Море – и всё. Или этого мало,
чтобы мне вечно скорбеть, а вам – досаждать любопытством?






Женщина в зеркало смотрит: что она видит – не видно;
вряд ли там что-нибудь есть. Впрочем, зачем же тогда
любоваться одним и гадать, как поправить другое
той или этой уловкой? зачем себя изучать?
Видно, что-то там есть. Что-то требует ласковой мази,
бус и подвесок. Молча служанка стоит
в ожидании просьбы, которой она не исполнит.
Да, мы друг друга ни разу не поняли. Это понятно.
Это было нетрудно.
Труднее другое: мы знали
всё о каждом. Всё, до конца, до последней
нежной его бесконечности.
Не желая, не думая – знали.
Не слушая, знали
и обсуждали в уме его просьбу, с которой он к нам
не успел обратиться и даже подумать. Еще бы.
Просьба одна у нас всех;
                                          ничего-то и нет кроме этой

















The Figure of a Woman 


                                      Having turned away,

She stands in a large

                   and voluminous shawl. It seems there’s a poplar

next to her. It seems that way. There’s no poplar.                       

But she would be willing to turn into one

just like in the legend –

If only not to hear:

- What do you see there?

- What do I see, you lunatic people?

I see the wide open sea – That’s easy to guess…

The sea and that’s all.

                                                                Or is that too little,

for me to eternally grieve, while your curiosity’s piqued ?








Mistress and Servant


A woman looks into a mirror: what she sees can’t be seen;

It’s unlikely that anything’s there.

                                       On the other hand, why then is she

admiring one thing and figuring out how to fix something else

with one trick or another? why study herself?

It’s clear something’s there. Something that needs an affectionate


pendants and beads.

                                The servant stands silent

awaiting a wish that she’ll never fulfill.

Yes, we never understood each other. That’s understandable.

It wasn’t hard. Something else was harder. We knew

all about everyone. All, to the end, to its

final and tender infinity.

Not wishing, not thinking – we knew.

Not listening – knew

and considered their wish in our minds, the wish that they

never had time to make known or to think about even. Of course.

For we’ve all got but one single wish. And there’s nothing besides

that wish.


                                                   Translated by Andrew Wachtel



These two poems from: Third Wave: The New Russian Poetry

by Kent Johnson, Stephen M. Ashby (Editor), 312 pages, University of Michigan Press, 1992, ISBN: 0472094157






М.: Эн Эф Кью / Ту Принт, 2001.
/ Составление А.Великановой. Вступительная статья С.Аверинцева.
ISBN 5-901515-01-3
Художник А.Райхштейн.
576 с.



The poetry of Earth is never dead.

John Keats

Поэзия земли не умирает.
И здесь, на Севере, когда повалит снег,
кузнечик замолчит. А вьюга заиграет –
и забренчит сверчок, ослепший человек.
Но ум его проворен, как рапира.
Всегда настроена его сухая лира,
натянут влажный волосок.
Среди невидимого пира –
он тоже гость, он Демодок.
И словно целый луг забрался на шесток.

Поэзия земли не так богата:
ребенок малый да старик худой,
кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
бредут по лестнице одной –
и путь огромен, как заплата
на всей прорехе слуховой.
Гремя сердечками пустыми,
там ножницами завитыми
всё щелкают над гривами златыми
коней нездешних, молодых –
и в пустоту стучат сравненья их.

Но хватит и того, кто в трубах завывает,
кто бледные глаза из вьюги поднимает,
кто луг обходит на заре
и серебро свое теряет –
и всё находит в их последнем серебре.

Поэзия земли не умирает,
но если знает, что умрет,
челнок надежный выбирает,
бросает весла и плывет –
и что бы дальше ни случилось,
надежда рухнула вполне
и потому не разучилась
летать по слуховой волне.
Скажи мне, что под небесами
любезнее любимым небесам,
чем плыть с открытыми глазами
на дне, как раненый Тристан?..

Поэзия земли – отважнейшая скука.
На наковаленках таинственного звука
кузнечик и сверчок сковали океан.








The Grasshopper and the Cricket



           “The poetry of Earth is never dead” – John Keats


The poetry of Earth is never dead.

Here up north, when it snows hard

the grasshopper falls silent. But when a blizzard blows,

the cricket starts to strumming like a blind man.

His mind sharp as a sword,

he always keeps his lyre dry and in tune,

the thin wet hair stretched tight.

He is Demodokos among the guests at an invisible feast

and sounds like a whole meadow taken shelter in the house.


The poetry of Earth is not that rich:

a young child and a thin old man,

grasshopper and cricket, follow the same steps

from one place to another –

the distance is vast as a patch

sewn across the gamut of hearing.

Hollow heart-shaped jingle bells

clink like wavy scissors on the golden manes

of young unearthly horses.

Their effigies butt the emptiness in vain.


But the howling chimneys are enough.

Some raise their pale eyes from the snowstorm,

some wander the fields at dawn,

scattering the silver –

the last of it holds everything there is.


The poetry of Earth is never dead,

but when it has an augury of death,

it finds a dependable boat,

throws away the oars and drifts off –

It matters little what befalls it later;

it’s beyond all hope already

and never will forget the way

to ride the waves of sound.

Tell me what under heaven

gives a lovelier view of the heavens

than to drift with open eyes

along the bottom of the sea

like a wounded Tristan?


The poetry of Earth is terribly monotonous.

Striking tiny anvils of obscure sound

the grasshopper and cricket have shackled the ocean.


                                Translated by Gregory Kapelyan and Stephen Sartarelli





М.: Эн Эф Кью / Ту Принт, 2001.
/ Составление А.Великановой. Вступительная статья С.Аверинцева.
ISBN 5-901515-01-3
Художник А.Райхштейн.
576 с.



                                              В. Аксючицу

Есть странная привязанность к земле,
нелюбящей; быть может, обреченной.
И ни родной язык, в его молочной мгле
играющий купелью возмущенной,
не столько дорог мне, ни ветхие черты
давнопрошедшей нищеты,
премудрости неразличенной.

И ни поля, где сеялась тоска
и где шумит несжатым хлебом
свои сказания бесчисленней песка
вина перед землей и небом:
– О, не надейся, что тебя спасут:
мы малодушны и убоги.
Один святой полюбит Божий суд
и хвалит казнь, к какой его везут,
и ветер на пустой дороге









Nor for the Sacred Legends of Obscure Antiquity

                                      to V. Aksyuchits


The loveless and sometimes the doomed

have a strange attachment to the Earth.

Yet I have no great fondness even for

the mother tongue, whose milky darkness

troubles the font. Nor for the timeworn images

of the long forgotten poverty

of a wisdom never revealed.


Nor for the fields all sown with sorrow,

where the unreaped wheat tells tales

of guilt before heaven and earth

more countless than the grains of sand.


-Abandon all hope of salvation,

we are wretched and weak of heart.

Only a saint can love God’s judgement

and praise the execution to which he is led

and the wind along the empty road.


                              Translated by Gregory Kapelyan and Stephen Sartarelli



These 2 poems from: Crossing Centuries, The New Generation in Russian Poetry, edited by John High, Vitaly Chernetsky, Thomas Epstein, Lyn Hejinian, Patrick Henry, Gerald Janecek & Laura Weeks, with Edward Foster, Vadim Mesyats & Leonard Schwartz, 528 pp. Talisman House Publishers, Jersey City, New Jersey, 2000, ISBN 1-883689-89-9